Ровесники Октября - Любовь Кабо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
7. ВСЕ ТОТ ЖЕ СПОР
Весь этот длинный день Женька только о Тимоше и думала - о том, каким он появился в парадном, весь из судорожных материнских рук. И когда перед вечером ее позвали к телефону - тоже думала об этом, поэтому не сразу узнала с детства знакомый голос. - О господи, Сережка! Сережка Сажин, товарищ школьных лет. Давненько Сергея никто не видел рассеялась бывшая фетилментилкомпання, словно ветром сдунуло все, - не сразу ли после выпускного вечера? - Надо увидеться, - говорит сейчас Сережа, и Женька откликается с готовностью: - Конечно, надо. Где? - Может, в киношку сходим? Пошли в киношку. Встретились в Каретном ряду, у "Экрана жизни". В тесном фойе, раздираемом звуками джаза, стоя плечом к плечу с чужими людьми, Женька весело вглядывалась в знакомое узкое лицо, в то, как Сажица резким движением смахивал со лба челку. Вопросов Сажица не задавал никогда, был верен себе и сейчас: с молчаливым, скромным достоинством являл себя миру. Вопросы задавала Женька. - Как ты живешь? Где ты? - Кончаю Институт связи. Правильно: все они что-то такое кончают. - А как твоя "дорога вверх"? - Какая "дорога вверх"? - Ну, ты мне говорил в школе: "Дорога вверх мне обеспечена". Неужели забыл? Сажица усмехнулся, снисходительный к собственным слабостям. - Детство. Вспомнили "фетил-ментилкомпанню". Вовсе, оказывается, не все рассеялись. Сергей, оказывается, письма получает. От кого? От Юрки Шведова. - А где он? - Не знаешь? - Нет. Он. кажется, уехал куда-то... Сергей помедлил, сказал значительно: - Не по своей воле уехал. - Понятно. Что, спросить, ей было понятно? Свое, немудреное. Лучшие ребята, значит, по первому зову - на Дальний Восток, на финский фронт, куда угодно. Такие, как Спартак Гаспарян, как мужественный ее братишка Тимоша. А такие, как Юрка, злопыхатели жалкие... - Вот, - сказал между тем Сережка и протянул Женьке сложенный вчетверо листок: "Для передачи Семиной". Женька рассеянно развернула его, вгляделась в знакомый летящий почерк. "Дорогая Женя!" - писал ей Юрка. Так же, как из экспедиций когда-то: "Дорогая Женя..." Вчиталась внимательней, рука ее внезапно задрожала, она порывисто протянула листок Сажину: - Возьми! Я эту гадость в руках не хочу держать... - Почему "гадость"? - А ты прочти. Сергей читал: "Дорогая Женя! - Все вроде хорошо: "дорогая". - Узнал о твоем несчастье." Идиот Юрка, сам Сергей об этом сроду не заговорил бы и не говорил! "Не отчаивайся! - Определенно идиот! - ...Я понимаю, как тебе трудно... В жизни ничего уже не осталось... Но поверь: строительство коммунизма огромное счастье, и ты, конечно, найдешь свое место..." - Почему "гадость"? - не слишком искренно спросил Сережа. - Про коммунизм - читал? Хотя бы это! Это не для меня, это для чужого дяди написано. С этим, положим, Сажин не мог не согласиться. Но он любил последовательность и точность. - Ты же дружила с ним. - С кем - с Юркой? Раздался звонок. Публика двинулась занимать места. Женька примирительно тронула Сергея за локоть: - Я тебе это потом объясню. Картина была дурацкая, прямолинейная, как хорошо обструганная доска. Даже хорошие актеры не спасали положения: Абрикосов, Войцик. Муж обманным путем проник в партию, жена бодро разоблачила его. В жизни так не бывает, в жизни сложнее, наверное... ... Возвращались с Садово-Каретной к трем вокзалам пешком. И холодно, и скользко, но надо же людям поговорить! Вот об этом и говорили: в жизни все не так прямолинейно, в жизни сложнее... С этим оба были согласны. Но тут Сергей сел на своего любимого конька, повторил то же, что и в классе когда-то сказал: не понимает он, что такое борьба классов, не доходит до него. Есть люди плохие, люди хорошие. Вот и здесь, в картине, - просто человек... - Плохой? - Не знаю. У него же выхода нет, его за горло схватили. Он не виноват, что не в той семье родился... - Молчи, противно. Беспринципность какая-то... Женька сразу вспомнила, что замерзла, что идти далеко и скользко. Устала все-таки с пяти утра на ногах... - Я тебе объясню, - почему я так про Юрку... Начала рассказывать о том, как новые ее, институтские друзья уезжали на Дальний Восток - беззаветно по первому зову. "Я не могу, я в долгу перед ними. Потому и позиции такой не могу принять, как у Юрки. Когда-то могла, а теперь - не могу. Я принципиальнее стало, что ли..." А сегодня и вовсе одного из лучших своих друзей проводила на финский фронт!.. Женька осеклась, потому что все равно не могла сказать главного- того, каким вышел Тимоша из родного дома. - Близорукий, - сказала она вместо этого. - Всех обманул... На Сергея это не произвело ни малейшего впечатления. - А чего мы лезем, не знаешь? - спросил он. - Чужой земли не хотим, а лезем? - Так провокации же. - Ты поверила? Маленькая страна - и такое огромное государство... Женька даже остановилась: - А ты не веришь? - Я - думаю. - Ты такой же, как Юрка. "Думаю"! Чего тут думать? Черным по белому написано... Сажица пожал плечами: - Мало ли врут! - В наших газетах - врут? - В каких угодно... - Нет, но - в наших газетах?.. У Женьки все это в голове не укладывалось. Она помолчала, потом сказала высокомерно: - Ну, так слушай же! Я, знаешь, тоже - думаю. Даже если бы не было провокаций - даже если бы не было! - мы должны были найти любой предлог. Любой! Должны обезопасить свои границы. Мы имеем право на это: единственное в мире социалистическое государство! Мы других освобождаем, на нас, может, вся надежда... - И все нам позволено? - Все! - Любые средства хороши? - Конечно. - Ну, правильно,- каким-то своим мыслям ответил Сережа. - Ты согласен? - Женька очень обрадовалась: все-таки Сережка Сажин, школьный товарищ... - Нет, не согласен, - ответил школьный товарищ. - Не в этом дело. Согласен, не согласен! Тебе это нравится, а мне - не очень, только и всего. Если надо, я сам умру... Женька хотела сказать: "Кто хочет умирать - уходит". Но промолчала. Не хотела она его обижать. А сверху сыпался снежок - как тогда, после той постыдной линейки, когда Филиппа не хотели, а исключили. Нехорошо, не по-товарищески, а что делать!.. И спор, если подумать, все тот же: что выше - это беспомощное наше "хорошо-плохо, честно-нечестно" или безжалостные, четкие категории, без которых не дойдешь до великой цели. Таков уж мир, в котором мы живем; без них - не дойдешь!.. Сережка и Женька стояли у Женькиного крыльца, замерзшие и не слишком довольные друг другом. Потому что Женька "принципиальнее стала". Потому что Сереге не было до этой принципиальности ее ни малейшего дела. Сергей смотрел из-под косой своей челки исподлобья, совсем как в стародавние времена, упрямо повторял: - Ничего хорошего я в этом не вижу. Не видишь - не надо! Женька нерешительно сказала: - Пойду я, знаешь. Мне пора. - Опять "противно"? Такая ты? - Просто замерзла. - Принципиальная Женька была мягкотела до ужаса: не хотела она никого обижать! Сергей между тем медлил, нерешительно мялся, что-то прикидывал в уме. - Подожди минуту. Не хочу я так уходить. - А как? Решился, полез за пазуху: - Вот, посмотри. Женька поморщилась: - Опять вроде Юркиного письма что-нибудь? - Ага. Вроде. Протянул ей повестку: такого-то декабря, с вещами. Послезавтра! Стоял подчеркнуто скромно. Если и наслаждался произведенным эффектом - вида пытался не подавать. Тоже мальчишка, не лучше Тимоши! - Вот так, Женечка. Стал прятать повестку; на потрясенную Женьку подчеркнуто не смотрел. - А теперь я пойду. Пока. - Подожди. - Ты замерзла. - Не замерзла я! Женька была в отчаянии и не скрывала этого. Молчал - о таком! Целый вечер говорили о чепухе, а теперь он - уходит. Ведь зачем-то пришел - в предпоследний свой вечер!.. - Пойдем ко мне, посидим еще. - Поздно. - Не поздно. - Я ведь что - письмо тебе передать... - Мог бы переслать. - Так - вернее. Тряхнул ей руку, по-прежнему не глядя в виноватые несчастные Женькины глаза. Сделал приветственный жест на прощанье. - Может, напишу. Если хочешь. - Очень хочу. - Привет! Всем, кого увидишь... Ушел. Он был лыжником, Сажица, - вот о чем вспомнила Женька. Лучшим лыжником Первой опытно-показательной школы.
8. И СНОВА КЛАВДИЯ ВАСИЛЬЕВНА
А в это время заведующая наша, Клавдия Васильевна Звенигородская, директор обычной номерной московской школы, потому что Первой опытной не было уже и в помине - кончились опытные, кончились показательные! - Клавдия Васильевна нервно ходила по дорожке, соединяющей учительский флигель со зданием школы. Мерзли ноги в высоких ботинках, все ее старое, зябкое тело стыло на пронизывающем ветру; Клавдия Васильевна уходила в парадное, переминалась там с ноги на ногу, но уйти не могла; взгляд ее был неотрывно прикован к освещенным окнам верхнего этажа, за которыми вот уже пятый час шло комсомольское собрание. Прибегала перед собранием десятиклассница Ляля Зотова: лучшую ее подругу Наташу Передерко должны были исключить из комсомола. Бобрик - так ребята неизвестно почему звали прикомандированного к школе комсорга, того самого, который выжил из школы Дмитрия Ивановича Сухорукова, - Бобрик доискался на этот раз, что у Наташи вся семья арестована. Как можно выручить Наташу вот о чем спрашивала Ляля, - что лучше - говорить, молчать? Клавдия Васильевна и слушала и смотрела с грустью, ответила не сразу и неожиданно как-то: - Поступай так, как тебе подскажет совесть, дитя мое!.. Ляля взглянула всполошенно, тут же отвела глаза что-то быстро сделала со своим лицом, чтобы скрыть недоумение, испуг, сочувствие. Клавдия Васильевна и сама понимала, что дряхлеет. Что-то надломленное в ней все больше тяготело к таким старомодным, казалось бы, понятиям, как "совесть", "порядочность", "доброта", именно их вышелушивало из жесткого императива будней. Может, это всегда так: чем старее человек, тем ближе к исходным своим корням, тем упорнее пробивается к самому себе - и все благоприобретенное, все, чем когда-то хватало сил себя убеждать.- все это теперь отступает, уходит?.. Потому что нет сил убеждать себя. Мало сил. Только на последнее их еще остается немного - на то, чтоб быть в конце концов самим собой и хоть как-то оберегать то, что любишь. Слишком далеко завело ее в свое время искреннее желание все принять, растить ребят в безупречной гармонии с окружающей жизнью. Если эта гармония - счастье, - пусть уж будут лучше несчастливы! Что можно все-таки, делать так долго? Вопрос об исключении Наташи был предрешен; лучше, чем кто-нибудь другой, Клавдия Васильевна знала, как плохо обстоят дела. Отец Наташи, несколько лет работал в Ленинграде с Кировым; после убийства Кирова был арестован сразу же, как соучастник преступления, что, по мнению Клавдии Васильевны, было более чем нелепо. Тогда Наташу не трогали; как-то вовсе не сопоставляли фамилию проходившего по процессу человека с фамилией двенадцатилетней московской школьницы. Сейчас все эти события пятилетней давности могла обнаружиться снова н ударить по девочке с новой силой. А месяца два назад были арестованы одновременно и мать Наташи, и отчим. Наташу под горячую руку тоже взяли, потом выпустили, хватило ума. Квартира тем временем была отдана какому-то влиятельному лицу. О девочке никто не думал, и, может, даже лучше, что не думал никто. Наташа мыкалась по подружкам, кое-как умудрялась учиться. Клавдия Васильевна делала вид, что не знает ни о чем. по школе проходила, не глядя на Наташу. Школа уже не принадлежала ей, за каждый шагом директора следили недобрые, ничего не прощающие глаза. Вот что дали все ее душевные затраты и жертвы, усилия примирить непримиримое, все принять, со всем согласиться! Только к одному и привели: в собственной школе не смела прижать к груди потрясенного, осиротевшего ребенка... Стыдно, стыдно! Вот только это и чувствовала: стыдно. Договорилась с матерью Ляли Зотовой, вполне порядочным человеком: Наташа начала репетировать Лялиного братишку и здесь же, у Зотовых, обедала. Договорились с Дмитрием Назаровичем, тот вовлек Наташу в совместный перевод какого-то немецкого учебника: издательство было странное, деньги выплачивали не потом и не все сразу, а словно стипендию - из месяца в месяц, по частям; впрочем, Наташе, при крайней ее неопытности, все это вовсе не казалось странным. Все равно - стыдно! Раза два вызывала к себе в кабинет: каждый раз тайком, перед вечером, после уроков. Сердобольно расспрашивала, остро ощущая бессмысленность и бессилие своих вопросов. Не было сил утешать - хотелось жаловаться самой. Нечем было ободрить. Хотелось - виниться. Клавдия Васильевна вздрогнула: в окнах верхнего этажа, во всех разом, погас свет. И сразу же захлопала дверь, как хлопала всегда, впуская в школу или выпуская толпу ребят, - не успевая, собственно, хлопнуть, а только коротко, со всхлипом, вздыхая. Клавдия Васильевна направилась к школе выработанной годами неторопливой и величавой походкой: хруп, хруп ботинками по снегу, хруп, хруп... Сразу поняла: вот они! Вышли отдельно от других тесной, молчаливой группой. Ляля первая увидела заведующую, кинулась навстречу: - Исключили, Клавдия Васильевна! И Наташу, и меня, и Володю Рогожина. Мы с Володькой дольше всех защищали... - Исключили - и вас? - Клавдия Васильевна, это неважно! - Ляля блестела глазами и улыбкой, и Клавдия Васильевна подумала еще раз: пусть лучше будут "несчастливы"! Если бы вы знали, что было! Бобрик предлагает исключить, а собрание голосует, против. Он переголосовывает - оно опять против! Он за партприкрепленной посылает на завод, а она - представляете? - защищает Наташу: Наташа, говорит, такая-сякая. Товарищ хороший... Ну. красотища! Бобрик - в райком, из райкома нажали все-таки... - Ты про "типа" расскажи, - сдержанно улыбаясь, вставил подошедший Володя Рогожин. - Да, смеху было! Бобрик говорит: Наташа в стенгазете чернит советскую действительность. Да где чернит, где - с ума сойти!.. Представляете Наташа!.. А он - про былину, помните, о Лентяище Поганом? Почему, дескать, в былине ни одной фамилии нет? Что автор имел в виду, кто такой этот Лентяище? Володька говорит: это - никто, это - тип. А Бобрик - "вот пусть и назовет этого типа...". Клавдия Васильевна и слушала и не слушала, по-прежнему думала свое - вот оно! Хотели разделить, испугать молодежь, а они все равно вместе... Значит, было же что-то в Первой опытной? Что-то было!.. Ляля по-своему поняла молчание директора, спохватилась, погасла, спросила тихо: - Клавдия Васильевна, что будет с Наташей? Звенигородская обняла девочку за плечи, вместе с нею и с Володей двинулась к стоящей в отдалении молчаливой группе. Ребята расступились перед ними. В центре, заслоненная плечами товарищей, стояла тоненькая Наташа со своими прекрасными, ласковыми глазами. В глазах этих было ожидание, была надежда. Благодарность была, - а Клавдия Васильевна еще не сказала ни слова! Ну так вот: сейчас она скажет. Будь что будет - она скажет все. Даже если боль. Даже если опять, как когда-то с Костей Филипповым, - незабываемо и горько. Даже если при всех. - Наташа, - сказала она, - идем ко мне, милая. Насовсем - идем? На столько, на сколько ты сама захочешь. Мне одной трудно, ты молодая, поможешь... Самое страшное осталось позади. Потому что прекрасные, доверчивые глаза смотрели все так же, не отступив, не дрогнув, с единственным усилием: все правильно понять. И тогда Клавдия Васильевна сказала гораздо спокойней и прозаичней, что ли, - потому что обязательно надо было быть спокойной и прозаичной. Чтоб не пережать, не вспугнуть. Во что бы то ни стало остаться во всей этой ситуации директором школы, не выдать себя, не стать тем, чем она была в действительности: надорванной, одинокой старухой... - Надо жить, деточка! -это говорил уже директор школы, суровый, да, но и человечный.- Надо учиться. И, знаешь, надо верить людям, не переставать верить... Бледные губы Наташи раздвинулись в слабой улыбке; смотрела она при этом на своих товарищей. - Я - верю. Родная моя! Все можно отдать, всем поступиться: можно тысячу раз и на тысячу ладов повернуть свою душу. Только этим вот не поступишься, этого не отдашь никому, если ты. конечно, учитель. Самое последнее, самое святое - ребята!