Пережитое - Евгения Гутнова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все же даже в эти тяжелые, пропахшие пылью Сталинградских степей дни было легче, чем в 1937 и 1938 годах. Казалось, что перед этим горем все равны (теперь мы знаем из литературы, что дело обстояло не совсем так: оставались подозрения, спецотделы, доносы, заградотряды, плохое снабжение армии). И такая общность снимала деление на «чистых» и «нечистых», на «врагов народа» и обычных людей. Это скреплялось тем, что многие крупные военачальники вышли из репрессированных в 1937–1939 годах. Хотелось верить, что с этим покончено, что война и героическая оборона списали все, что было в прошлом.
И странно сегодня думать, что мы не задавали себе вопросов, как это получилось, что немцы вновь оказались в глубине России, теперь уже около Волги и в предгорьях Кавказа. Кто в этом виноват? Ведь всех «врагов народа» задолго до начала войны выловили и обезвредили!
Лето 1942 года снова было мучительно тяжелым. Жар Сталинградской битвы, казалось, доносился в наш северный Томск. Газетные сводки, при всей их скудости, дышали тревогой. Тревожными были и письма Эльбруса из Москвы и Евгения Алексеевича из Ташкента. Чтобы уйти от тоски этих дней, я старалась занять их до отказа. Евгений Алексеевич советовал мне заканчивать диссертацию, сделать ее из большого доклада, написанного мною накануне войны в семинаре по историографии, который он вел тогда на истфаке. Доклад был большой, интересный, о знаменитом английском историке, публицисте и мыслителе Томасе Карлейле, авторе сложном и противоречивом. Материалы и текст доклада, остававшиеся дома, Эльбрус прислал мне еще ранней весной со своим начальником Беспаловым. И я стала вечерами заниматься: ходила в университетскую библиотеку, светлую, уютную, тихую, сохранившую атмосферу мирных дней. Там, было, о чудо, достаточно тепло даже в холодные зимние вечера. Придя из школы и сделав все домашние дела, я часов в шесть отправлялась в этот тихий рай и сидела там до закрытия, часов до одиннадцати. В этой богатой дореволюционной литературой библиотеке нашлись все произведения Карлейля на английском языке и в переводах, нужная литература о нем. Дело пошло быстро. Я дополняла и перерабатывала первоначальный текст, и эти часы были для меня моментами счастья, ухода от тягот повседневной жизни и ужаса гремевшей на Волге войны. Когда, возвращаясь домой поздно вечером, я по высокой лестнице спускалась с главной улицы — проспекта Ленина — на нашу неосвещенную Татарскую улицу, в низких домишках которой были уже закрыты ставни, душа моя трепетала от страха. Иногда на всем пути не встречалось ни единого человека, только снег на морозе скрипел под моими валенками, и мне казалось, что кто-то идет за мной по пятам. Путь был не близок, около получаса, и когда я заходила во двор нашего дома и стучала в освещенное коптилкой окно, каждый раз я испытывала радость благополучного возвращения. Правда, надо было миновать еще темные сени, куда выходила наша дверь. Чудилось, будто кто-то затаился там во тьме и поджидает меня, но изнутри открывалась дверь, и я при свете коптилки входила в наши «чертоги».
Страхи мои, однако, оказались напрасны. В Томске в эти лихие годы было тихо, мы не слышали о грабежах и насилиях. То ли строги были законы военного времени, то ли все молодые и здоровые мужики воевали на фронте, то ли все жили общей бедой, но мои ежевечерние походы сходили благополучно. К весне я набрала весь нужный мне материал. К тому же мне, как учителю, дали «лимит» на электричество и включили свет, так что стало возможным работать и дома. Часто засиживалась допоздна, так как весной и летом приходилось заниматься еще и огородом: в Комитете по делам искусств выделили сотку земли для посадки картофеля и я сама вскопала ее и посадила мелкий семенной картофель, чтобы иметь какое-то подспорье на зиму. На огород надо было ходить каждую неделю: то копать, то сажать, то окучивать, то полоть, и по субботам с тяпкой и лопатой на плече мы с Лешенькой, шагавшим со мною рядом, отправлялись за город. Путь туда пролегал через весь Томск, но как хорошо в дни поздней осени и лета было в поле вдали от городской суеты. Чистый воздух, напоенный ароматами трав, закатное небо, освещавшее землю косыми розовыми лучами… Поработав, я садилась на траву и мы с Лешенькой ели возле своей сотки взятый с собой хлеб, вареную картошку, иногда яичко. Когда мы шли домой, солнце обычно уже садилось, на бледном северном небе серпом или полная всходила луна и мы тихо возвращались по пыльным улицам, усталые, но освеженные чистым воздухом полей.
А Сталинградская битва все грохотала. Я часто выходила к реке, сидела на ее низком зеленом берегу, а мысли мои уносились далеко, к берегам Волги, в голове складывались неумелые, но искренние стихи.
По воскресеньям совершались походы на барахолку. Обычно туда отправлялись мы с Женей. Помню, раз Эльбрус прислал мне где-то раздобытую для продажи бурку. Выйдя на толкучку, я для рекламы накинула ее на плечи, держа в руках другие свои товары. Мой вид вызывал всеобщее веселье и шутки, и в конце концов я продала свою «шкуру» за хорошие деньги.
При всех трудностях жить все же было интересно, и облегчало тяготы то, что, в общем, и в школе, и в библиотеке, и дома, и во дворе все относились к нам хорошо, по-человечески, потому, может быть, что видели: нам живется так же трудно, как и им.
В нашем большом двухэтажном доме жил старик благообразного, интеллигентного вида, в пенсне, очень бедно, но всегда аккуратно одетый. Его звали Александр Александрович, как он представился нам вскоре после нашего приезда. Он неизменно раскланивался со всеми нами при встрече, а потом иногда даже заходил потолковать о газетных новостях. Лишь спустя некоторое время мы узнали, что до революции это был крупный чиновник, чуть ли не томский губернатор, что дом, в котором мы живем, когда-то принадлежал ему, а теперь они со старухой женой перебиваются на его мизерную пенсию советского служащего.
Как он уцелел среди событий революции и гражданской войны — не знаю, кажется, отсидел какой-то срок, а потом за старостью был забыт. Во всем его поведении ощущались терзавшие его противоречивые чувства. С одной стороны, он ненавидел советскую власть, говорил обо всем порожденном ею с сарказмом и раздражением, но с другой — его безмерно волновали события в Сталинграде, он жаждал победы наших войск, переходя от уверенности в ней к глухому отчаянию, как и все. Потребность выговориться и толкала его к нам, так как он видел, что с нами не опасно говорить откровенно.
В начале лета Женечка уехала на месяц в Алма-Ату, где Николай, служивший в саперных войсках, проходил переподготовку. Я же, пользуясь школьными каникулами, завершала свою будущую диссертацию. Работа облегчала жизнь, хоть на время заставляла отступать мрачные мысли. К осени она была в основном готова, и я отнесла ее А.И.Неусыхину, как своему будущему оппоненту. Он жил в большой комнате с женой Маргаритой Николаевной и дочкой Леной. Жила с ним и мать, которая тяжело болела в это время и вскоре умерла. Приходя к нему на консультации, я слышала доносившиеся из-за занавески ее тяжелые стоны. Она, видимо, была уже не в полном сознании, и все время звала его: «Шура! Шура!». Александр Иосифович очень страдал. Несколько раз я видела на его глазах слезы. Он любил мать. Вскоре после ее смерти переехал в Свердловск, где в это время, к счастью, оказался, вернее собрался, весь университет, часть которого ранее оставалась в Ашхабаде. К счастью потому, что иначе во время страшного ашхабадского землетрясения 1943 года там помимо всякой войны могла погибнуть вся наша профессура. Собираясь уезжать из Томска, Неусыхин предложил мою кандидатуру взамен себя для преподавания в университете. И с сентября 1942 года я получила полставки на историко-филологическом факультете, сначала совмещая эти занятия со школьными, но потом оставив школу, так как приходилось очень много готовиться к семинарам.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});