Жерминаль - Эмиль Золя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда старуха Прожженная вернулась из прачечной, она увидела, что у ее зятя кровь так и хлещет из носа. Узнав, в чем дело, она только сказала:
— Эта свинья меня позорит.
Улица опустела; на белом снегу не было видно ни единой тени; поселок опять погрузился в мертвенную тишь, изнывая от голода и холода.
— А доктор? — спросил Маэ, запирая за собой дверь.
— Не приходил, — ответила жена, все еще стоя у окошка.
— Дети вернулись?
— Нет, не вернулись.
Маэ снова стал ходить, тяжело ступая, из угла в угол, словно загнанный бык. Дед Бессмертный, так и застывший на стуле, даже не поднял головы. Альзира тоже ничего не говорила и только старалась не дрожать, чтобы не огорчать родных. Несмотря на то, что девочка терпеливо переносила страдания, она по временам так сильно вздрагивала, что ее тощее горбатое тельце вздымалось под одеялом; большие, широко раскрытые глаза смотрели в потолок, на котором лежал слабый отсвет белоснежных садов, освещая комнату, словно сияние луны.
Пришли последние времена, — дом опустел, все шло к окончательной развязке. Холст с матрацев отправился к старьевщику вслед за волосом, которым они были набиты; затем наступил черед простынь, белья — словом, всего, что можно было продать. Однажды вечером продали за два су носовой платок деда. В нищей семье горько оплакивали каждую вещь, с которой приходилось расставаться; и мать до сих пор со слезами вспоминала, как она однажды унесла обернутую юбкой розовую картонную коробочку, давнишний подарок мужа; она сокрушалась об этой коробочке, словно о ребенке, которого пришлось подкинуть. Маэ продали все дочиста; оставалась разве только собственная шкура, да и та была так потрепана, так ободрана, что за нее никто не дал бы и гроша. Они даже не пытались найти какой-нибудь выход; они знали, что больше нет ничего, наступил конец; им не на что больше рассчитывать, в доме не будет ни свечи, ни угля, ни картошки. Они ждали смерти и жалели только детей; их огорчала ненужная жестокость: зачем было доводить ребенка до такой болезни, раз ему все равно суждено погибнуть.
— Наконец-то, — проговорила Маэ.
Мимо окна прошла черная тень. Дверь отворилась. Но это был вовсе не доктор Вандерхаген; они узнали нового священника, аббата Ранвье. Он, видимо, не удивился, попав в этот мертвый дом без света, без огня, без хлеба; он уже успел побывать в трех соседних квартирах. Аббат переходил из дома в дом, набирая добровольцев, подобно Дансарту с его жандармами; войдя в комнату, он сейчас же заговорил лихорадочным, голосом фанатика:
— Отчего вы не пришли к обедне, чада мои? Вы нехорошо поступаете; только одна церковь и может вас спасти… Обещайте же, что вы придете в следующее воскресенье.
Маэ посмотрел на него и, не сказав ни слова, снова принялся мерить комнату тяжелыми шагами. За него ответила жена:
— А зачем ходить в церковь, господин аббат? Разве господь не издевается над нами? Поглядите, чем виновата моя малютка, которую так и трясет озноб? Мало у нас и без того горя? Так нет, случилось, что она захворала, да еще в такое время, когда я даже не могу дать ей выпить чего-нибудь горячего.
Тогда священник, стоя, произнес целую проповедь. Он воспользовался для своей речи забастовкой, этим ужасным бедствием, главной причиной которого был отчаянный голод; он говорил с пылом миссионера, проповедующего дикарям во славу своей религии. Он говорил, что церковь стоит за бедных и что настанет день, когда восторжествует справедливость и божий гнев поразит беззаконие богатых. И день этот скоро воссияет, потому что богатые возомнили себя равными богу; они нечестиво захватили власть и желают править без божьей помощи. Но если рабочие хотят добиться справедливого раздела земных благ, они должны сейчас же ввериться священникам, подобно тому, как после смерти Христа нищие и смиренные объединились вокруг апостолов. Какую силу имел бы папа, какою ратью располагало бы духовенство, если бы ему были подчинены несметные толпы тружеников! Мир в одну неделю очистился бы от злодеев, недостойные властители были бы изгнаны, и наконец наступило бы истинное царствие божие; всякий получал бы вознаграждение по своим заслугам, закон труда утвердил бы всемирное счастье.
Маэ слушала его, и ей казалось, что это говорит Этьен, который осенними вечерами возвещал скорый конец всем бедствиям. Только она всегда с недоверием относилась к сутанам.
— Все, что вы нам рассказываете, очень хорошо, господин аббат, — проговорила она, — но это, верно, оттого, что вы не в ладах с буржуа… Все наши прежние священники обедали у директора и грозили нам адом, когда мы просили хлеба.
Аббат заговорил снова, на этот раз о прискорбных разногласиях между церковью и народом. Теперь он нападал в туманных выражениях на городских священников, на епископов, на высшее духовенство, пресыщенное наслаждениями, обуреваемое жаждой власти, заключавшее сделку с либеральной буржуазией, не видя в безумном ослеплении, что именно она, эта буржуазия, лишает его власти над миром. Освобождение придет от сельских пастырей, все поднимутся и с помощью бедняков восстановят царство Христово. Аббату казалось, что он уже стоит во главе их в качестве предводителя-революционера от евангелия; и его костлявое тело выпрямилось, а глаза загорелись таким пламенем, что, казалось, осветили темную комнату. Горячая проповедь совершенно увлекла его; он стал говорить так туманно, что бедные слушатели давно перестали его понимать.
— Не к чему тратить столько слов, — проворчал вдруг Маэ, — вы бы лучше принесли нам для начала хлеба.
— Приходите в воскресенье к обедне, — воскликнул священник, — господь обо всем позаботится!
Аббат ушел и направился к Левакам, обращать и их. Оя до такой степени был проникнут высокой мыслью о конечном торжестве церкви и с таким презрением относился к действительности, что обходил дома голодающей паствы с пустыми руками, ничего не прося для себя, сам нищий, видя в страдании орудие спасения.
Маэ продолжал ходить; шаги его гулко раздавались по каменному полу комнаты. Послышалось как бы скрипение ржавого блока: это дед Бессмертный сплюнул в остывший камин. Затем шаги возобновились. Измученная лихорадкой Альзира задремала и стала вполголоса бредить; она смеялась, думая, что сейчас лето и что она играет на солнце.
— Горькая наша доля! — проговорила Маэ, приложив руку к щеке девочки. — Теперь она вся горит… Я уже больше и не жду эту свинью. Разбойники, они, верно, запретили ему ходить к нам!
Она говорила о докторе и о Правлении. Тем не менее у нее вырвался радостный крик, когда она увидела, что дверь снова отворилась. Но руки ее тотчас упали; она стояла выпрямившись, лицо ее омрачилось.
— Добрый вечер, — вполголоса сказал Этьен, тщательно притворив за собою дверь.
Он часто приходил к ним темными вечерами. Маэ на другой же день узнали, где он скрывается, но они хранили тайну; никто в поселке не знал в точности, что сталось с молодым человеком. Вокруг него создалась целая легенда. В него продолжали верить, о нем ходили таинственные слухи: он скоро явится с целой армией, с сундуками, полными золота. Это было все то же пламенное ожидание чуда, осуществление идеала, внезапное наступление царства справедливости, которое он им обещал. Одни говорили, будто видали, как он ехал в коляске по дороге в Маршьенн вместе с какими-то тремя господами; другие утверждали, что он на два дня уехал в Англию, Но с течением времени явились сомнения, и шутники уверяли, что он просто прячется в погребе, где его греет Мукетта, — о связи Этьена узнали, и это ему повредило в глазах углекопов. Несмотря на всю его популярность, уже нарастало нерасположение к нему — глухое недовольство побежденных, охваченных отчаянием; число их неуклонно умножалось.
— Собачья погода, — прибавил он. — А у вас ничего нового, все хуже да хуже?.. Мне говорили, будто Негрель отправился в Бельгию нанимать рабочих. Черт возьми! Если это правда, мы погибли!
Этьен вздрогнул, войдя в эту холодную, темную комнату; глаза его должны были вначале привыкнуть к мраку, чтобы разглядеть несчастных, о присутствии которых он только догадывался, смутно различая их в темноте. Он испытывал отвращение, неловкость рабочего, оторванного от своего класса, человека более утонченного благодаря образованию, снедаемого честолюбием. Какая нищета, какой воздух! Люди спят вповалку! У него перехватило дыхание от жалости. Зрелище этого умирания до такой степени поразило его, что он хотел посоветовать им покориться и стал подыскивать подходящие слова. Но Маэ остановился перед ним и гневно крикнул:
— Бельгийцев! Они не посмеют этого сделать, сволочи!.. Пусть только попробуют нанять бельгийцев, мы тогда разрушим шахты!
Этьен смущенно стал объяснять, что им и двинуться нельзя, потому что солдаты, охраняющие шахты, будут защищать бельгийских рабочих. Маэ сжимал кулаки; его больше всего и бесило, что здесь торчали эти проклятые штыки. Значит, углекопы больше уже не хозяева у себя? С ними обращаются как с каторжниками, выгоняют на работу винтовкой! Маэ любил свою шахту, ему было тяжело, что он уже целых два месяца не спускался в нее. Поэтому-то он и возмущался при одной мысли о подобном оскорблении, о том, что туда впустят каких-то пришельцев. Затем он вспомнил, что ему уже вернули расчетную книжку, и у него сжалось сердце.