Шпион неизвестной родины - Виктор Гусев-Рощинец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самое точное слово, каким бы можно было описать мои чувства в тот последний день студенческих каникул зимой пятьдесят пятого года, – смятение. Я был повергнут в смятение внезапной влюблённостью и одновременно той скрытой опасностью, каковую она в себе несла. Я до такой степени не владел собой, что даже не спросил ничего о «женихе» – нашем общем любимце Свечегасе. Многое теперь, конечно, для меня открылось. До полного выяснения обстоятельств я отвёл ему роль старшего брата – всегда ведь на пути к истине мы столбим промежуточные площадки и пытаемся на них утвердиться. Даже если не очень веришь в их устойчивость, можно оправдываться искренностью своего заблуждения. Часто и лгать не приходится – сам начинаешь верить.
Вечером состоялся прощальный бал. Иван откуда-то извлёк сине-красные клоунские костюмы, оставшиеся, сказал он, от «новогоднего заезда», учинившего маскарад. Мы натянули на себя яркие балахоны с воротниками-«жабо», островерхие колпаки и принялись за работу. Мы проиграли весь репертуар от начала до конца, потом ещё и ещё раз, пока мне не надоело смотреть как суетится вокруг Белоснежки армия «гномов». Наша певица была одета по последней моде, впрочем как и все дамы на том балу, – непременными атрибутами были туфли-шпильки и юбка на кринолине. Петь она отказалась, сославшись на лёгкую простуду, ставшую следствием дневного лыжного перехода. Она и впрямь немного охрипла, и без того глубокое её меццо-сопрано обрело басовитые нотки, на наш взгляд даже придающие певческого шарма; но петь она отказалась. Я просто встал из-за рояля и спустился с эстрады, и отобрал девушку посреди танца у одного из «гномов», и тут оборвалась музыка.
Всё то время пока Иван «переводил рельсы» на радиолу и перебирал пластинки в поисках какого-нибудь «хита», я не выпускал её из объятий. Она не пыталась высвободиться. Мы стояли посреди зала, окружённые тремя десятками таких же замерших в танце пар, ждущих новой музыкальной волны, которая понесёт дальше, раскачивая в ритме четыре четверти. Немая сцена не может длиться так долго, как нам иногда хотелось бы – она требует разрешения. Каким оно будет – это вопрос формы, артикуляции. Мы должны двинуться, чтобы увидеть, понять что-то. Понять можно только то что облечено в форму. Мы не описываем то, что видим. Мы пишем – чтобы увидеть. (Это не я придумал.) Мы рисуем – чтобы увидеть. Зародившуюся влюблённость мы облекаем в форму первого поцелуя.
Вновь зазвучала музыка. Конечно, это был вальс-бостон «Горящие свечи». В полумраке вокруг нас заскользили пары, а мы продолжали стоять обнявшись, её лицо вблизи показалось мне искажённым страдальческой гримасой. Что ж, на то были причины. Я приник к её губам и получил в ответ нечто прохладное, не окрашенное ни малейшим волнением, – спокойный поцелуй благодарности.
Смысл наших действий нам не дано понять до того как мы совершим их. Недаром сказано – кто это, глядящая как заря, прекрасная как луна, светлая как солнце, грозная как полки со знамёнами?
2. Наука
Мы зарегистрировались в МОМА («Московское объединение музыкальных ансамблей») и стали иногда поигрывать на студенческих вечерах. Москва веселилась напропалую. В преддверии сенсационных разоблачений и последующей «оттепели» никто из нас даже не мог предположить, как далеко заведёт тропинка, протянувшаяся к свободе. Мы просто играли, наслаждаясь мелодиями, их по-своему аранжируя, мы соревновались с Гленом Миллером (с его однофамильцем Генри я пытался соревноваться позже – на мой взгляд, безуспешно), нашим близким другом и покровителем был незабвенный Лаци Олах. Он играл в «Коктейль-Холле» на улице Горького, потом на «Шестиграннике» в парке того же имени – знаменитой в конце пятидесятых танцевальной веранде. К Лаци я и обратился с просьбой послушать гениального горбуна-барабанщика из глубинки. Тот недоверчиво на меня взглянул – «Откуда?» Я сказал. «Пусть приезжает». Толстяк Лаци был необыкновенно добр по отношению к молодым фанатикам джаза, ему доставляло удовольствие возиться с нами, посвящать в таинства политональных гармоний, наставлять. Мы ничего не знали о нём, да и не хотели знать, нашей общей страстью была одна только музыка. Это был своего рода музыкальный клуб. Мы приходили в «Коктейль-холл», брали по стаканчику «шерри-бренди» и, сидя за столиком, с упоением вслушивались в импровизации солистов. Молоденький Давид Голощекин потрясал скрипичной техникой, Жора Гаранян извлекал из своего сакса поистине божественные звуки, от которых сжимало сердце и слёзы наворачивались на глаза. Лаци говорил: «У меня открытая система, приходите, играйте». Каким образом он угадал словосочетание, позже ставшее на слуху у всех, кто задумывался о судьбах страны и её несчастного, многострадального народа?
Оркестрик ютился на антресолях, там не только не мог поместиться рояль, но даже некуда было втиснуть пианино. Поэтому я ни разу не играл в «Коке», зато позже, летом, когда Лаци перебрался в дансинг, я взял реванш. Штатный пианист ушёл в отпуск, и я играл ежедневно две недели подряд. Играть в большом профессиональном оркестре – ничем не заменимая школа. Прежде всего потому, что каким-то непостижимым образом мобилизуются скрытые до поры возможности и на волне подъёма делаешь внезапные истинно творческие открытия. Когда сотни глаз устремлены в твою сторону, и сотни ушей впивают создаваемые тобой конструкции, на грани риска, иногда звучащие как откровенный диссонанс, и тебе дают полную свободу импровизации, – тут есть от чего воспламениться настоящему вдохновению. Потом выслушиваешь мнения мастеров, и в следующий раз «делаешь невозможное». «Ты делаешь невозможное, старик,» – говорит Лаци, обнимая за плечи. Такая похвала много стоит.
Когда мне удавалось договориться где-нибудь о выступлении, я вызывал их телеграммой. С бору по сосенке мы собрали не бог весть какую ударную установку, и Ваня всякий раз привозил и увозил её запакованной в собственноручно сшитые брезентовые чехлы, вероятно бывшие некогда пионерской палаткой. Как он там у себя репетировал, я не знаю, но мастерства прибавлялось. Представ перед мэтром в один из таких наездов, будущая звезда оказалась, однако, поверженной в такое глубокое смущение, что даже палочки то и дело выпадали из дрожащих рук, не говоря о виденных уже мною «жонглёрских штучках», имеющих целью свидетельствовать высокий профессионализм. Показывать их Ваня даже и не пытался. Тем не менее, справившись с собой, он продемонстрировал, на мой взгляд, хороший уровень подготовки. Лаци снял свои круглые очки с толстыми выпуклыми линзами, подышал на них, протёр белоснежным добытым из кармашка блузы носовым платком, и сказал: «Неплохо». И добавил: «Для начала». Договорились о том, что при первой возможности «открытая система» Лаци Олаха примет в себя молодого таланта и начнёт «обкатывать». К тому времени обкатку уже прошёл Евгений – он становился настоящим инструменталистом: консерваторскую флейту и любимый кларнет теперь дополнил саксофон, который Лаци дал напрокат из своего арсенала. Женя (со слов его матери) репетировал с утра до ночи, «в ущерб основной учёбе». Он запирался на ключ в своей комнате и не подходил к телефону. Я догадывался об истоках такой работоспособности. Наша дружба, споткнувшаяся о женщину, эволюционировала к чисто деловым отношениям: мы были нужны друг другу как партнёры по бизнесу, чем, в сущности, и была для нас тапёрская деятельность: за каждое выступление мы получали наличными, не считая отчислений, которые шли в кассу МОМА по своим каналам. Это была прибавка к нашим грошовым стипендиям. И всё же не деньги тут диктовали – брала своё ревность, разбавленная тщеславием, исполненная решимости одержать верх.
А что Белоснежка? Она приезжала на день-два, ночевала у подруг по институту, звонила, мы встречались. Иногда они приезжали вместе; надо было видеть эту прелестную пару – горбун в овчинном тулупе и валенках с галошами, и она – фея, снежная королева из страны великого сказочника. Она сказала, что хочет восстановиться в институте и что «ей обещали», но подробнее говорить отказывалась, – «как бы не сглазить». На Лубянке ей сообщили, что «дело» матери пересматривается, и, возможно, ту скоро освободят.
Выступать с нами Белоснежка не стала, сославшись на занятость, потом на простуду, потом на что-то ещё – всегда находилась причина, и вскоре мы поняли, что наше трио лишилось «голоса». Говорю – «мы», хотя надо было бы сказать о себе одном; но я осознал это позже и не хочу забегать вперёд. Роман с Белоснежкой вызревал по законам драмы – в исходе пятьдесят пятого мы были на кривой подъёма, неуклонно приближаясь к кульминации-катастрофе.
Я был уже на последнем курсе, весной пятьдесят шестого предстояло распределение.