Шпион неизвестной родины - Виктор Гусев-Рощинец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пришло время спросить, наконец, об «отношениях» с Иваном. «Правда ли?…» Она засмеялась. «Правда, но не вся». Значит – ложь?
Я не получил тогда прямого ответа. Урок же запомнился: никогда не спрашивай об «отношениях», люди, как правило, и сами не понимают, каковы их отношения с друзьями и близкими. Чувства-антиподы прогуливаются в душах под руку, обмениваясь любезностями, а степень близости не измеряется общей постелью. Но в молодости это отнюдь не очевидно.
Итак, об отношениях. Александра Дерюгина, о существовании которой я до того не подозревал, явилась теперь на свет в сопровождении больного сына Ванечки и подруги-председательши, невзначай оказавшейся «агентом иностранных разведок». Русская шпиономания взрастает в народной толще и туда же и возвращается (кто ж не помнит это знаменитое «расстрелять как бешеных собак»? ), и если вам сказали – шпион, то не поверить в это стоит больших усилий. И всё же дети, если государство не преследует их как «членов семей изменников родины», не попадают в полосу народного гнева. В сущности, правильно сказал однажды наш коммунистический вождь: сын за отца не отвечает. Я думаю, так же как и отец за сына, хотя свойство коммутативности почему-то всегда почиталось советскими законами, а точнее сказать – беззаконием.
Александра Селивёрстовна Дерюгина приютила осиротевшую Белоснежку. К своим пятнадцати годам та испила чашу столь горького жизненного опыта, что иногда казалась самой себе девяностолетней старухой. Помню, у того лесного костра она сказала с горькой усмешкой: оборотень. Она похожа на оборотня – внешность богини и душа дьявола. Впрочем, «дьявола» она тут же посоветовала забыть, а лучше подставить вместо него «бабу Ягу» или «ведьму», потому как для русского уха («менталитета» сказали бы мы теперь) эти сказочные персонажи куда как ближе. Костёр догорал, под кронами елей сгущались сумерки. Я взглянул на неё и впрямь поразился метаморфозе: восхитительной правильности черты лица стали окаменевшей маской, под глазами легла тень, губы вытянулись в полоску. Это было всего лишь неудачное освещение, отблеск костра, но в тот момент я готов был поверить в оборотней. Когда мы двинулись в обратный путь, «ведьма» снова стала хорошенькой, повеселела и тем, возможно, подтвердила, что обворожительные ведьмы не такая уж редкость.
Моё чувство, до того набиравшее силу со скоростью крылатой ракеты, претерпело некоторый откат, и признание, было готовое сорваться с губ, завернулось кусочком льда, который никак не хотел растаять. Мы шли молча. Только перед тем как миновать деревню и подняться к барскому дому, я спросил вдогонку увядшей, будто схваченной морозом беседе, а скорей монологу, излившемуся в ответ на просьбу рассказать о себе, – я спросил: что ж было дальше? Ведь на часах стоял февраль пятьдесят пятого, а мы покинули наше пристанище с потухшим костром и вышли из леса в декабре сорок девятого. Я хорошо помнил его, тот декабрь, – двадцать первого, в день рождения Вождя, меня принимали в комсомол.
Мы остановились в начале деревенской улицы. Что дальше? Очень просто. В пятьдесят втором окончила школу и поступила в московский «первый мед». В графе о родителях написала: отец погиб на фронте, мать умерла. На втором курсе, год назад, обман открылся, её отчислили. Теперь она служила (именно так – «служила») фельдшером в деревенской амбулатории. «Хочешь посмотреть?» Разумеется, я хотел. Не снимая лыж, мы пошли по обочине накатанного тракта к большому бревенчатому дому о двух этажах, с башенками и петухами на них. По мере приближения этот истинный шедевр деревенского зодчества поворачивался к нам совсем ещё не старым фасадом, словно бровями украшенным необыкновенной красоты оконными наличниками. Бывший трактир, сказала Белоснежка. Теперь тут помещались клуб и амбулатория.
Мы вошли. Я люблю запах лекарств – меня часто и много лечили в детстве. Я ещё ничего не знал тогда о знаменитом пирожном, прячущем в себе мир, о «мадленке» Пруста, но едва мы перешагнули порог небольшой комнаты окнами в заснеженный сад, и она обступила нас белой больничной мебелью и заставила вдохнуть запах валерианы, я вдруг ощутил себя мальчиком, входящим в кабинет врача, чтобы подвергнуться не очень приятной, однако необходимой процедуре.
Ввиду различия психологий мы зачастую неверно толкуем поведение женщин, подкладывая в основу их словам и поступкам свои собственные намерения, то есть делая именно то, что Фрейд называет (за вычетом некоторого телеологического оттенка) «методом идентификации и проекций». Если дама приглашает «на чашку чая», мы готовимся не меньше как к ночи любви, и удивлению, а то и возмущению нашему нет предела, когда нам прямо или косвенно указывают на дверь. Но бывает, что робость или недомогание стают на пути неминуемого успеха, – это понимаешь много позже. Есть ещё своего рода страх – не оправдать надежд, которые, по всему, на тебя возлагает женщина, независимо от того что можно предположить о её истинных планах – брак, любовь или миг забытья.
Перед самым закатом солнце выпуталось из молочной тины и ударило в окна недолгой ослепительной вспышкой, будто раздвинув стены и окрасив их в тона чистой меди. Мы пили чай, сидя за маленьким столиком для приёмов, друг против друга, разделённые всего лишь полётом протянутой руки. Но наша история только начиналась, и в руках ещё не скопилось достаточно магнетизма, чтобы, взлетев, они могли одолеть этот воздушный барьер и соединиться в пожатии. Ещё не пришло время разобраться мне в моих чувствах, и разобраться в мире, который нас окружал. Впервые в жизни я столкнулся – в самом себе – с этим странным переживанием: влечение и страх соединились в одно, навалившись на плечи пудовой гирей. Взаимоуничтожаясь, они текли через невидимую капельницу, прямиком попадая в кровь ядовитым раствором. Пойти в поводу у страха – почти всегда означает совершить преступление. Мне был знаком до того чистый, первозданный страх – заскорузлый чугреевский палец, ползущий по строкам «кондуита» с делами и датами моего «участия», последний приказ главаря, его нешуточная угроза, маска ужаса на отцовском лице: «Мой сын…?» Клятва: покончить, «завязать». Исподволь растущее, вскипающее решение – убить. Тот, кто когда-либо всерьёз думал о том, чтобы убить человека, многое чего знает о жизни. Но это как раз то самое знание, что не ведёт к свету, а умножает печаль. Мне не пришлось убивать Чугрея, – в тот раз, когда я помог ему проникнуть в заповедную территорию «Мосторга», была поставлена точка – Чугрея схватили сторожа с собаками. Не исключено, их предупредили. Помню, что-то я пытался выведать у отца – тот молчал и продолжал молчать до конца жизни.
Итак, в двадцать с небольшим я мог заявить, что знаю о жизни много такого, о чём средний советский юноша из благополучной семьи не может даже помыслить: я знал, к чему приводит неосторожность, легкомыслие вкупе с местом и временем твоего рождения, условиями жизни, средой – всем, что оказываясь игрой случая, складывает судьбу.
Мы пили чай, наслаждаясь теплом кем-то натопленной печи и светом закатного солнца, осыпающего с яблонь в заоконном саду снежную блестящую мишуру.
Мы не молчали. На следующий день нам предстояло разъехаться, я спросил часто ли она бывает в Москве, четыре часа поездом – немалый путь. Спрашивая, я, кажется, был уверен, что непременно захочу её увидеть, встретиться. Мы обменялись почтовыми адресами, она записала мой телефон. Внутренне обратившись в бегство у лесного костра, прямо-таки кожей ощутив надвинувшуюся опасность, я теперь возвращался, ступая на цыпочках, к источнику и причине своего страха, чтобы лучше рассмотреть и разобраться в нём, потому что порыв к бегству требовал объяснения. К тому же меня действительно влекло к девушке, и если бы я нашёл оправдание охватившему меня странному чувству, то наверно смог бы твёрдо сказать «да». Или – «нет». Теперь же я говорил «да», в то время как чёрненькое трусливое «нет» издевательски скалило зубки, устроившись между нами на краешке стола, у стены, под видом чернильницы-непроливайки. Я хотел стать писателем – советским писателем, чтобы отразить Великую Эпоху Строительства Коммунизма, борьбу нового со старым, великие свершения советского народа, его подвиг в Великой Отечественной войне, наконец, схватку двух миров – загнивающего капитализма и молодого стремительного социализма, уверенно шагнувшего по планете. Но самым заветным, своего рода ослепительным миражом, вставшим на горизонте моих литературных устремлений, была мечта написать романизированные биографии двух Великих Вождей – Ленина и Сталина, – что-либо подобное знаменитым биографическим романам Стефана Цвейга, которыми зачитывались мы все. Я не просто мечтал, я уже предпринял несколько попыток – я садился за письменный стол с мыслью «а хорошо бы что-нибудь написать», но других мыслей, кроме этой, принципиальной, родить не мог. Разумеется, я хотел стать членом союза советских писателей, стать знаменитым, не менее знаменитым, чем Константин Федин или Леонид Леонов. Мне не нравились их романы, но я относил это обстоятельство на счёт своей недостаточной ещё литературной образованности, отсутствия, возможно, вкуса, или некоего чутья, необходимого для понимания сложностей метода социалистического реализма. Я ещё не знал, что советский писатель – самый несчастный писатель в мире. Я не стал советским писателем – меня охранила судьба. Она положила мне стать учёным. Но и на этом поприще не смогла уберечь от горьких разочарований.