Мандала - Сондон Ким
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я распахнул дверь. В комнату с шумом ворвался ветер. Свеча отчаянно затрепетала. Я посмотрел в сторону гостевой – там горел свет. Меня захлестнуло неодолимое любопытство: что в этот поздний час делает Чисан?
Я без нужды направился к уборной и заставил себя облегчиться. Потом на цыпочках подкрался к гостевой. Изнутри доносились странные звуки – то ли пение, то ли сдавленный плач. Я прижался ухом к дверной щели и услышал слова молитвы. Чисан взывал к самому себе: «Бодхисаттва Чисан, бодхисаттва Чисан». Сдерживая улыбку, я отстранился от двери.
– Входи, Побун, – вдруг раздался его спокойный голос. От неожиданности я опешил. Немного помешкав, я всё же вошёл в комнату.
Чисан сидел сгорбившись и походил на призрак. В правой руке он сжимал монашеский нож для бритья, между колен удерживал небольшую деревянную чурку.
– Садись.
Даже не взглянув на меня, он продолжал, как одержимый, тесать деревяшку.
– Что вы делаете?
– Будду.
– Что?
– Чему ты так удивлён? Я делаю Будду. Хочешь взглянуть? Уже почти готово.
Я приблизился, посмотрел на кусок дерева, который яростно обтёсывал Чисан, и вскрикнул. Он был страшен, Будда с лицом, искажённым бесчисленными страданиями и омрачениями, какие только есть в этом мире…
– И это, вот это – лицо Будды?..
Мой голос дрожал. Чисан улыбался, в уголках его губ собрались морщины.
– А что? Тебя удивляет его неприглядный лик?
Чисан отложил нож и деревянную фигуру в сторону и зажёг сигарету.
– Просто ты не так всё понимаешь. Ты до сих пор видел тысячу раз одно и то же – благообразного Будду. Все эти будды в храмах как на подбор круглолицые и благодушные. Все лучезарно улыбаются. Однако они хранят молчание. Молчат целую вечность. Обычно говорят, что у Будды загадочная, непостижимая улыбка, что при одном взгляде на неё все страдания уходят… Так ли это на самом деле? Думаешь, рядом с этой улыбкой все страдания живых существ и правда исчезают? Если Будда не бог, а человек, разве может он лишь непреклонно молчать с невозмутимым видом? Даже сейчас, в эту минуту, сколько несчастных в мире стонут от голода, болезней, томятся в неволе, изнывают от притеснений власть имущих и толстосумов… Может ли он только мило улыбаться в ответ? Это не человеческое лицо. Не лицо человека, который плачет, смеётся и страдает из-за ничтожнейших, как пыль, прихотей судьбы. Если Шакьямуни был человеком и пришёл в этот мир ради людей, не должна ли хотя бы одна его статуя иметь лицо мученика, познавшего тоску, печаль, гнев – все восемьдесят четыре тысячи ядов? Разве он не должен плакать и смеяться вместе со всеми? Ты думаешь, можно любить Будду с нечеловеческим лицом?
Чисан смотрел на меня пронзающим взглядом. Я затаил дыхание.
– Все эти ваятели статуй благодушных будд, которые стоят в наших монастырях, – двуличные типы, псевдо-художники. Бездушные призраки. Я хочу показать настоящее лицо Будды, поэтому без конца терзаю эту деревяшку. Так я словно стачиваю собственную гнилую кровь, тлеющие кости, смердящую плоть. А ещё выполняю священный долг: замещать страдания – бодхи[16]. Даже, пожалуй, не замещать, а объединять одно с другим.
Он бросил докуренный до фильтра окурок в пустую бутылку от сочжу, а потом сунул мне прямо под нос деревяшку с искажённым лицом Будды.
– Взгляни-ка получше. Ты не находишь между нами сходства? Так и есть, мы все похожи. Ведь я – это другое лицо Будды, а он – моё другое лицо. Наше второе лицо – это лицо Будды, его второе лицо – мы. Выходит, человеку присуща такая двойственность: с одной стороны, он имеет лицо обычного живого существа, с другой – лик просветлённого.
Чисан снова взял нож и принялся одержимо обтёсывать деревяшку; при каждом движении его глаза ярко вспыхивали. По бледному лицу скользила жуткая тень. Это был облик озлобленного привидения.
Пошатываясь, точно пьяный, я покинул гостевую. В лоб ударила ночная прохлада.
…Птица по-прежнему не шелохнётся. Упёрлась ногами в землю, словно вовеки не полетит. Отвернувшись от пространства и времени, в упрямом окоченении, отказывается махать крыльями, забыв свой долг – летать. Лишь временами мрачно и отчаянно вскрикивает, будто желая убедиться, что ещё жива…
О-о, ещё один день канул в небытие. Поёживаясь, я поднял взгляд. Серое небо тяжело нависало над кроной масличного дерева, уже потерявшего половину своей листвы. В этом океане скорби светила одна-единственная звезда, точно душа Будды…
Я будто наяву услышал «Плач» Рильке:
Хочу из сердца вырваться скорей
и под огромным небом очутиться.
И молиться.
И среди всех звёзд
должна быть ещё одна.
Я знаю, верю:
она
вживую свет свой струит
и как белый город стоит
на небе – в конце луча…[17]
Я тряхнул головой… Рильке не мог видеть ту звезду. И Будда не мог. Та звезда – сама тайна.
Так и есть. В самом деле, что же такое та неведомая звезда, которую не знаю ни я, ни кто-то другой, ни даже сам Будда? А может, это всеобщее неведение, наоборот, значит, что мы все прекрасно её знаем? Может, её явственность и сбивает нас с толку? Как же тогда быть? В самом деле, как мне быть?
Поёживаясь, смахивая с лица липкий, как слюна, туман, пробираясь сквозь глубокий мрак, я пересёк двор, на который, точно вор, ползком крался рассвет, и направился