Новый Мир ( № 4 2011) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свое пристанище находит
Средь высокой
Унылой лексики.
Ср. у Пушкина: “...и каждый день уносит частичку бытия…”.
А у Афанасьевой с “высот небесных”, где обитает “высокая лексика”, смотрит “маленькая муха”. Именно она и “уносит частичку бытия”:
И люди с оголтелыми зонтами
Подпрыгивают, мелочью звеня.
На их груди строжайшая броня.
Но мухи проникают даже в щели
<…> И по броне они всё ножками стучат.
А человек хватается за сердце,
Бежит направо — никуда не деться,
Бежит налево — как тут не напиться,
Взлетает вверх — как тут не умереть?
“Муха” как чистый наблюдатель, безразличный к смыслам, противопоставлена “высокой лексике” старой доброй (философской) поэзии. Кончается стихотворение словами “мне хочется похожим быть на муху” [3] . И вместе с тем ее полет иронически противопоставлен суете “людей” как нечто “подлинное” — “неподлинному бытию”. Таким образом, “полет” мухи, видящей происходящее внизу как пестрый калейдоскоп (предполагается смена цветов, торжество чистой формы), — точка зрения поэта, дающая возможность говорить подлинно, не прибегая к “унылой высокой лексике”. Но это ведь и — вместе с тем — точка зрения “извне” по отношению к любому знанию, любому смыслу, абсолютно свободная и непредвзятая точка зрения “никого”, лежащая вне границ сознания и вне границ любого “я”. В стихотворении “Поле в огне” есть момент, отсылающий к калейдоскопическому “мушиному” зрению (вообще надо сказать, что бытующая точка зрения о неметафоричности языка Афанасьевой опровергается хотя бы наличием у нее сквозных мотивов, скрепляющих ее творчество в единое целое и концентрирующих принципиальные для данной поэтической картины мира смыслы):
…человек надевает перчатки, шлем, кожаную куртку,
мотор мотоцикла рычит,
и поднимается пыль.
<…>
Остается поле в огне, высокое солнце,
тысячи качающихся подсолнухов,
оранжевый, желтый, зеленый, синий.
Сам по себе цвет, отсутствие
наблюдателя
<…> Цвет сам по себе,
будто сон без спящего, зрение без глаз,
выражение без лица, движение без времени,
слово вне языка, человек без истории.
Формулировка “цвет сам по себе” — рискнем предположить — отсылает к кантовской “вещи самой по себе”, к ноуменальному бытию. Видеть мир как калейдоскоп — это значит видеть мир как он есть. Зрение поэта должно быть ноуменальным. Но это, кажется, невозможно. “Человек” — не “муха”. Состояние “полета” (сквозной мотив поэзии Афанасьевой), то есть проникновения в ноуменальное бытие — для него всегда чревато падением, катастрофой (“Поселок и авиакатастрофы”, “У неба есть особый резонанс”). Так человек оказывается у Афанасьевой “границей познания”, которая, в свою очередь, совпадает с границей поэзии. У человека же есть две возможности — сесть на мотоцикл и уехать или — замереть, раствориться в пейзаже, выпасть из истории — “стоять”. “Стояние” — еще одна сквозная метафора. Мужественное пребывание-в-мире, собирание отъединенного, собственного бытия и одновременно — плененная, скованная миром неподвижность — так примерно оно расшифровывается. В “стоянии” проявляется “человек-сам-по-себе” (к “полету” он только стремится). Этот “человек-сам-по-себе” и есть вышеупомянутый “человек без истории”, взятый вне социума. Социум, история в поэтическом универсуме Афанасьевой противопоставлены “чистому существованию”. Это “граница”, чреватый катастрофами фронтир одиноко стоящего сознания — линия отчуждения людей друг от друга, людей и смысла, людей и вещей:
Люди, объединенные общим шумом
Книга шелестит листами сухими
Женщина просит милостыню, смотрит глазами окуня,
только что пойманного удачливым рыбаком.
Только усилием сознания внешние люди наделяются жизнью и объединяются в “мы”, прочерчивается грань между вещью и человеком. Переживание возможной потери, стирания этой грани — отрицательный полюс афанасьевского мироздания. История — это реализация подобного распада — во времени, временная граница “я”:
Течение истории так же неощутимо,
но стоит прислушаться, как в месте,
где июль переходит в август, можно уловить
легкий треск: миллионы синхронно оторванных
листов настенных календарей,
застегнутых молний ветровок,
споткнувшихся шагов,
наклонившихся подсолнухов,
звонящих мобильников,
открывшихся дверей автобусов.
“Социальное” показано в поэзии Афанасьевой так же как и “бытийное” — через переживание сопряженных с ним состояний, то есть как граница “я” и “не-я”, представленного как “мы”. Этим и объясняется вынесенная на заднюю обложку книги фраза о присущей лирике Афанасьевой свободе “от мучительной рефлексии на темы власти и государства”: феноменологическое описание возможно только внутри границ индивидуального сознания, своего “опыта”. Ни “власть”, ни “государство” как таковые в этом опыте нам не даны, как не даны и категории традиционной метафизики.
Похоже, что тексты Афанасьевой показывают продуктивность ее установок. Ощущая свое творчество точкой синтеза по отношению к тезису “старших” (классическая традиция, модернизм, условный неомодернизм Седаковой и Шварц, концептуализм) и антитезису “младших” (поколение “Вавилона”), она действительно создает новый “синтетический” способ философско-поэтического письма — итоговый и вместе с тем просматривающийся как перспектива для новой поэзии на ближайшее десятилетие.
Евгения ВЕЖЛЯН
[1] Афанасьева Анастасия. Литература сродни воздуху. Беседу ведет Ольга Балла. —«Дружбанародов», 2009, № 12.
[2] Ср. у Уитмена, который определяет себя как часть социального целого:
«Я и молодой и старик, я столь же глуп, сколь и мудр,
Нет мне забот о других, я только и забочусь о других,
Я и мать и отец равно, я и мужчина, и малый ребенок,
Я жесткой набивкой набит, я мягкой набит набивкой,
Много народов в Народе моем, величайшие народы и самые
малые,
Я и северянин и южанин, я беспечный и радушный садовод,
живущий у реки Окони,
Янки-промышленник, я пробиваю себе в жизни дорогу, у меня
самые гибкие в мире суставы и самые крепкие в мире
суставы,
Я кентуккиец, иду по долине Элкхорна в сапогах из оленьей
кожи, я житель Луизианы или Джорджии,
Я лодочник, пробираюсь по озеру, или по заливу, или вдоль
морских берегов, я гужер, я бэджер, я бэкай…»
(«Песня о себе», пер. К. Чуковского)
[3] Впрочем, здесь напрашиваются и—вполне логично—аллюзии к творчеству Бродского и Введенского, которые в этой системе будут противопоставлены условному «пушкину» как «модернисты»—«классику».
Молодые и сильные выживут
МОЛОДЫЕ И СИЛЬНЫЕ ВЫЖИВУТ
О л е г Д и в о в. Симбионты. М., “Эксмо”, 2010, 416 стр. (“Легенды”).
Мы живем в пространстве, насыщенном мифологемами. В первом государстве рабочих и крестьян, в самой читающей стране мира, на родине “черного золота” и “кровавой гэбни”. Большая часть этих мифологем была во время оно “спущена сверху”, просеяна сквозь сито городского фольклора, присвоена и адаптирована обыденным сознанием. Этот процесс никогда не прекращался: так же как маркерами хрущевской эпохи стали “кукуруза”, “спутник” и “Гагарин”, а горбачевской — “перестройка”, “гласность” и “Чернобыль”, наше время войдет в историю (да что там, уже вошло) благодаря “инновациям” и “нанотехнологиям”. При этом мы не просто наблюдаем со стороны за взаимодействием противоречивых мифов, но живем внутри спутанного клубка, который они образуют, в самой пульсирующей сердцевине. Когда невнятную мантру “инновации-нанотехнологии” приходится слышать по десять раз на дню, в утренних новостях от сотрудника МЧС, а в вечерних — от дизайнера модной одежды, неотвратимо понимаешь: это симптом.