Ложь - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зеленый глаз поощряющее подмигивал ему из-за колонны. С каждым произнесенным бесстрастным голосом словом признания Акантов чувствовал, как какая-то тяжесть спадала с него. Он сам не слышал своего голоса, и не понимал, что он говорит, да это было и не существенно: ведь все это было во сне!
– Мы виделись, – продолжал Акантов, – три раза в гостинице Кайзергоф, и я обещал, от имени генерала Миллера, что русская эмиграция выставит 180-ти тысячную армию. Я признаюсь в том, что я действовал, как самый злостный враг моего народа, как шпион, интервент и диверсант, продающий капиталистам интересы трудового пролетариата. Я знаю, что мне нет снисхождения. Я требую себе высшую меру наказания, и почту смерть лишь справедливым возмездием за все, мною содеянное…
Неистовые, злобные крики и вопли потрясли весь зал:
– Предатели!.. Троцкисты!.. Продажные шкуры!.. Шпионы!.. Смерть им!!
– Таким псам мало смерти…
– Их замучивать надо-ть…
– Народ требует казни!..
Читали постановления артистов, писателей, профессоров и ученых: все требовали беспощадного суда и истребления народных врагов.
Чтение каждого постановления сопровождалось криками, каких никогда еще не слышал Акантов, и какие могли быть только во сне… Акантов слышал эти крики, видел поднятые кулаки, протянутые к нему, искаженные злобой лица со сверкающими глазами, и ему не было страшно… Он не сознавал, что это же была его Москва, куда он так хотел попасть, где так раздумчиво-печально звонили в полночь колокола на Спасской башне, где играл прекрасный симфонический оркестр под управлением Голованова, где пела певица Нежданова, где родился когда-то сам Акантов, и где он учился… Он, как во сне, не понимал, где это происходит, что ему угрожает… Во сне не страшна угроза…
Под этими криками, под бурей гнева и возмущения, стоял точно не живой бывший генерал Акантов, но какой-то безжизненный манекен, покорный чужой воле.
«Народ требует казни!..». «Да когда же это так случилось, чтобы боголюбивый и добрый народ русский так полюбил кровь и казни?..».
Акантов слушал крики, смотрел на волнующееся море публики, на злобные лица, и ничего не понимал. Но ведь, это был сон, только сон!.. И, как во сне, был и перерыв, когда Акантова отвели в отдельное помещение, и там, на листе плохой бумаги, дурным пером и скверными чернилами, он, под диктовку, писал, ничего не соображая, обращение к русским эмигрантам, «белым офицерам и солдатам». Своим мелким, бисерным, так хорошо всем знавшим его, знакомым почерком, выводил он буква за буквой, не понимая их значения. Он писал об огромном строительстве Советского Союза, о свободе граждан, какой нигде в мире нет, о мощной поступи страны по пути прогресса и науки, о долге всякого, в ком бьется русское сердце, идти и работать во славу коммунизма. Он писал о великом вожде народов, мудром и всеми любимом Сталине, гениальном творце коммунизма…[92]
Он не слышал и не понимал слова, которые ему диктовали, но механически воспринимал их, сводя буквы и рисуя эти буквы привычным движением руки… От усердия и напряжения, как то бывало с ним в детстве, он приоткрыл рот и высунул кончик языка. Он заметил это и не смутился: ведь, все это было во сне, а мало ли что бывает во сне?!. Он аккуратно и ясно подписал написанное им и подал тому, кто диктовал.
Его мучил голод и томила жажда, но и это было не реально, это тоже было во сне…
Его снова ввели в большой зал. В полусознании, он слушал длинную речь рыжего человека, снова слышал грозные крики толпы, угрозы и вопли. И опять, в тумане, в каком все происходило, он услышал свои имя и насторожился.
– К высшей мере наказания!..
Акантов не понял значения этих слов.
Его вывели из зала. Был тихий зимний вечер. На мгновение Акантов ощутил освежающий холод. Мелькнула даже мысль: «Вот, теперь я и проснусь… Сейчас… сейчас… сейчас…».
Хрустальное небо клочком показалось над домами. Редкий, крупный снег сыпал. Фонари зажглись внезапно, все вдруг… Снежинки сверкали и крутились в их свете серебряными бабочками. Было что-то несказанно прекрасное в их игре в свете огней. Хотелось еще и еще раз вздохнуть полной грудью, и тогда уже совсем проснуться…
Акантова грубо взяли под руки и втолкнули в большую черную карету автомобиля. Мрак, жесткая скамья, толчки на дурной мостовой, воняло бензином и еще чем-то противным и затхлым. И снова – вероятно, снился – длинный светлый коридор, стук сапог со звонкими шпорами по каменному полу, добродушное, пьяное, румяное лицо человека в черной кожаной куртке. У него был револьвер в руке. Человек этот нагнулся к Акантову и, дыша винным перегаром, сказал:
– Вот, браток, сейчас все и кончится. Это даже очень просто и не больно. Толканет маленько, ну, ровно тебя кто-то палкой ударит, и вся недолга…
«Вот толканет…», – думал Акантов, – «толканет, и проснусь я от этого отвратительного сна… Это меня будить собираются, толкануть…».
Открылась узкая черная дверь, за ней крутые, скользкие ступени. В лицо пахнуло мертвечиной, сыростью и холодом могилы.
«Вот и проснусь, а туда не пойду, там страшно», – подумал Акантов, и хотел закричать, но, как это и бывает во сне, крик не вышел из горла.
Что-то резко толкнуло его в затылок, невидимая сила повлекла вниз по склизким ступеням…
«Просыпаюсь», – мелькнула мысль и погасла.
Акантов уже не проснулся. Только еще глубже стал его сон, теперь уже без сновидений…
XXII
1 мая по всему миру – рабочий праздник. Праздник весны, цветов, пробуждающейся природы, окончания зимних рабочих трудов, весенней пахоты в полях, выгон скота на попас, начало ожидания урожая трав, овощей, плодов и хлеба…
С утра, весь Берлин – красный от длинных полотнищ флагов, свешивающихся с «выстрелов», выдвинутых с балконов и из окон, реющих над крышами домов, над каретами трамвая, над автобусами. Белые круги с черной «свастикой» смягчают резкость красного цвета полотнищ.
Везде – цветы. В садах зацветает белый и розовый боярышник, висят на голых ветвях большие лиловые колокольчики японских магнолий. У памятников на площадях, в тенистых, укромных уголках Тиргартена – нежная белая паутина цветущих кустов рододендрона.
Погода – праздничная. По синему небу, играючи, плывут белые облака, как яхты по озеру Ваннзее.
С утра прохладно. По улицам идут длинные колонны светло-коричневых «наци», однообразно одетых, в шапочках «пирожком», в куртках, заправленных в шаровары, в высоких сапогах. У них военная выправка, бодрая подтянутость, даже у пожилых, с большими, смешными животами. Они идут широким, вымаханным шагом, с серьезными, важными лицами: в них сознание собственного достоинства и одержанной победы. Все это – рабочие. Берлинский пролетариат, ощутивший и осознавший счастье и гордость быть немцами и воспринявший радость обретения Отечества.
Проходят войска. Гремит музыка оркестров, отражается от стен домов, двоит, троит, уносится к небу, гонится за белыми облаками. Тяжел, вычурен и медленен шаг затянутых в фельд-грау отлично выправленных солдат в низких серо-зеленных касках. Их ряды плотны и тесны. Молодые лица солдат напряженны и осмысленны. Громадный тамбурмажор играет впереди барабанщиков золотым витым жезлом. Глухо бьют барабаны.
На панелях толпы народа.
В вагонах подземной дороги полно девочек в рыжих куртках и черных коротких юбочках, с голыми коленками, в чулках и башмаках. Чулки грубые, башмаки простые, у многих стоптанные; это – дети рабочих, дети пролетариата, это та «Hitler-Jugend», из которой вырастает Великая Германия – Третий Рейх.
Девочки едут на Стадион… Там – собрание молодежи, ее парад. Приветствовать ее придет Вождь Германии, Адольф Хитлер.
Сейчас за Берлином, на его окраине, за станцией «Рейхспорт-фельд», – Берлинский Стадион…
На холме, среди песчаных пустырей, сосновых рощ, на фоне голубого неба, высится овальное здание древнеримского стиля. Оно не кажется огромным, так пропорциональны его размеры, так соображен овал плана с вышиной фасада. Серые, бетонные арки, высокие галереи ярусов, величественные, циклопические барельефы обнаженных гимнастов, – все это странным казалось на краю современного города: точно восстала Римская старина в Берлине двадцатого века. И везде – люди. Они кажутся крошечными точками, как мухи облепившие каравай хлеба, – на крыше и на галереях стадиона.
На Стадионе, на бесчисленных местах, – простая публика. Бедно одетые люди, рабочие фабрик, мелкие служащие, их жены. Чистые, скромные платья, потертые, поношенные пиджаки, седые головы, загорелые лица в морщинах. Отцы и матери тех, кто недвижными густыми батальонными колоннами стоит на зеленом лугу арены между широких, малиновым песком усыпанных дорог, и тех, кто на противоположенной стороне Стадиона сидит тесными, тесными рядами, одна девочка плотно к другой. Русые и рыжие головки, косички за спиною, рыжеватые кофточки и черные юбочки. От юных лиц нежным волнением дрожит над скамьями Стадиона легкий, прозрачный розовый свет.