Петербургские апокрифы - Сергей Ауслендер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Света! — крикнула Евдокия Константиновна и сама засветила огарок.
Записка не находилась.
Забыв всякую осторожность, Евдокия Константиновна потащила его вниз, заставляя перерыть всю шинель, сама за подкладкой шаря.
— Вы поедете сейчас домой. Сейчас! Вы привезете его или письмо. Без этого не являйтесь, последние это слова мои. — И она почти насильно натянула на Филимона Петровича шинель и вытолкнула его за дверь.
Без шляпы, под мокрым снегом, поплелся Кувырков домой, предаваясь печальным мыслям. Только на полпути встретил он заспанного извозчика. Колотя в шею, погонял Филимон Петрович его. Очутившись у дома, быстро взбежал он по темной лестнице в мезонин. На громкий стук его в дверь ответа не последовало.
«Где б ему быть, кроме как дома, если не у Курочкиных?» — размышлял Филимон Петрович. Постоял у безмолвной во мраке двери, бесполезно заглянул в скважину, постучал еще раз и в медленном раздумье спустился к себе.
Вздув огонь, тщательно пересмотрел Филимон Петрович всю свою комнату, потеряв надежду, сел, не снимая шинели, у стола, загораживая глаза от свечи, и думал, что случилось таинственного с верхним постояльцем, что готовит ему поведение Евдокии Константиновны и что такое есть призраки.
17 мая 1909 г. С.-Петербург.Филимон-флейтщик{178}
IДенщик Василий не привык удивляться поступкам барина своего, поручика лейб-гренадерского полка Якова Петровича Тараканова. Он и не удивился, когда тот, придя часу в одиннадцатом домой, не потребовал ни чаю, ни ужина, а сел, не отстегивая даже портупеи, за стол и писал, не вставая, и до часу, и до двух, и до половины четвертого, и дольше, сколько ни отбивали старые хриплые часы в передней над головой Василия, заставляя его пробуждаться, заглянуть в щелку двери на спину поручика, почесаться и снова заснуть до следующего боя.
Впрочем, поручик иногда вскакивал и быстро пробегал по своей комнате, которая, с большими шкапами, книгами, разбросанными по креслам и оттоманкам, оружием, принадлежностями амуниции, табаком в картузах,{179} являла соединение кабинета ученого и походной палатки.
Рассеянное и глубокое волнение можно было прочесть во всех движениях Якова Петровича: он набивал трубку и забывал о ней; судорожно отыскивал книгу, загибал страницу, начинал читать и не замечал, когда книга валилась на пол; потом опять бросался к столу и писал быстро и сосредоточенно, размазывая строки и откидывая исписанные страницы на кровать.
Уже в незакрытом занавеской окне тускло забелел большой сугроб от зимнего рассвета, когда Яков Петрович кончил писать, перечел последнюю строку: «Верного в любви и клятвах помните Якова Тараканова», засыпал страницу золотистым песком и, сложив листки по нумерам, запечатал их в большой синий пакет, приложив к горящему сургучу знак своего черного перстня. Василий не сразу проснулся, когда поручик, встав над ним, тихим голосом будил его:
— Друг, встань-ка, встань-ка, друг.
Барин и всегда обращался с ним вежливо, но тут была в его словах такая ласковая тихость, что даже Василий удивился и, выслушав приказ отнести пакет по адресу, остался несколько минут в молчаливом размышлении: «Чтой-то с его благородием сделалось».
А его благородие стал покойнее, как будто отделавшись от долго мучившей его мысли. Он прошелся несколько раз по комнате, задумчиво выпуская дым густыми кольцами, докурил трубку, выколотил ее и сказал громко и решительно, не то Василию, не то самому себе:
— Пора.
Василий выскочил из передней, ожидая приказаний. Поручик меланхолически поглядел на него и велел давать одеваться.
— Обед, ваше благородие, прикажете принести?
— Да, да, — ответил Яков Петрович, сосредоточенно оглядывая в зеркало свою небольшую фигурку почти мальчика, в парадном мундире.
— Тут еще, ваше благородие, портной приходил, денег просит, грозится.
— Да, да, хорошо, — таким тоном опять ответил Тараканов, что Василий почувствовал тщетность всяких разговоров с ним и, молча подав ему шинель, кивер, перчатки, проводил до сеней, пожелал счастливого пути и, возвратясь на койку, подумал, зевая: «Не в себе его благородие, не иначе как решение насчет Евдокии Кондратьевны принял и письмо к ней, вишь, целую ночь сочинял. Не миновать теперь свадьбы. Хлопот-то не оберешься».
С этими мыслями Василий и заснул.
IIЯков Петрович шел по набережной, тщетно вглядываясь в противоположный берег, где Сенат и Исаакий едва-едва выступали из сумерек и тумана. По мосткам он спустился к Неве и пошел прямо льдом по узкой тропинке, обнесенной еловыми ветками. Холодный и мокрый ветер с моря срывал кивер и распахивал шинель. Почти уже на середине реки какой-то темный предмет привлек внимание Якова Петровича. Предмет двигался медленно и с трудом по глубоким сугробам.
«Угодит в полынью», — подумал Яков Петрович и, прибавив шагу, закричал:
— Сударь, сударь!
Сударь, как бы не слыша, продолжал, спотыкаясь, идти снегом.
Смутное беспокойство овладело Таракановым. Прибавляя шагу, он, наконец, побежал, придерживая рукой кивер. Вдруг предмет скрылся.
«Ну, пошел под лед», — подумал Яков Петрович и, бросив шинель на елку, кинулся в одном мундире в сугробы.
В нескольких шагах, пройти которые не малый труд представило, увидел Яков Петрович предмет. Он барахтался в глубоком снегу, выбившись, видимо, из сил. Круглая полынья синела у самых ног его — еще один шаг, и быть бы ему в ней. Быстро Яков Петрович подскочил к нему и так крепко схватил за плечо, что тот упал на спину и остался так лежать недвижимо. Яков Петрович нагнулся и странное существо увидел. Мальчик ли, девочка — трудно было различить по тонкому нерусскому лицу, совсем бледному, с странно красными губами. Одето оно было в ситцевый ватный халатик с цветочками, подпоясанный ремнем, на котором болтались две тонкие, гибкие флейты; красная феска на голове выдавала его происхождение.
— Зачем здесь турка? — вслух подумал Яков Петрович.
— Мы не турка, мы греки, — не шевелясь, тихо, но явственно произнесло странное существо.
— Чего же, сударь, развалился? Вставай и идем, на дорогу выведу. Вишь тебя угораздило у самой воды.
Грек молчал. Яков Петрович потянул его за рукав совсем слегка и поднял, странно не испытывая никакой тяжести, будто тело состояло из одного халатика.
Встав, он оказался мальчиком-подростком, черномазым и как-то уж слишком худощавым. Пошел он молча и быстро, как бы скользя по снегу на невидимых лыжах, тогда как Яков Петрович завязал в сугробах, задыхался и отставал. На тропинке грек обождал его. Подув на обмерзшие свои пальцы, он приложил флейту к красным губам и тихо, заунывно, будто плача, заиграл.
«Чудак», — подумал Яков Петрович и, вдруг опять охваченный своими мыслями, пошел рядом с греком, не замечая больше его и не слыша жалобных звуков флейты. Так, молча, они прошли всю Неву, и только выйдя на площадь, грек спрятал свою флейту и, сказав: «А зовут нас Филимон», быстро пошел прямо ко дворцу, в котором уж мелькали тревожные свечи; а Яков Петрович, едва ли расслышав эти слова, которые он вспомнил, однако, потом, так же быстро направился к Гороховой.
IIIБыло уже совсем светло, когда Яков Петрович вывел свой отряд на большой казарменный двор и остановился, будто не зная, что делать. Все слова, все планы, как действовать, такие ясные и простые вчера, вылетели из головы, и как начать, он не знал.
На крыльцо вышел высокий, смуглый адъютант.
— Господин поручик! — окликнул он.
Улыбкой, которая не совсем выходила, стараясь ободрить, он заговорил строго:
— К чему ваша медлительность? Отступление невозможно. Разъясните солдатам, как было условлено, и ведите их. Вам записка, — и он подал розовый конверт.
Яков Петрович расслышал и понял только последние слова и, разорвав конверт, быстро прочел: «Мужайтесь. Помните ваши клятвы. Удача — слава, и я ваша. Е.».
И все вдруг вспомнил Яков Петрович.
— Не беспокойтесь, — весело ответил он адъютанту и сбежал с крыльца, гремя саблей.
— Ребята, — закричал он еще издали солдатам. — Ребята, не выдадим батюшку императора нашего Константина. Не сложим присяги. За мной!.. Служба наша не пропадет.
Будто только и ожидая этих слов, солдаты повеселели и нестройно, но сочувственно загалдели в ответ.
— Шагом марш, — скомандовал Яков Петрович и сам улыбнулся недавним своим сомнениям.
Бодро и весело шел Тараканов впереди своего отряда, думая совсем не о том, что совершить сейчас предстояло, а все о ней, о задумчивой и прекрасной Eudoxie, такой суровой и вдруг благосклонной в самые последние дни. Мечты поручика летели дальше, к тем дням, когда он в генеральском мундире встанет с ней на атлас в ярко освещенном соборе, и виделись ему уже: сверкающая митра пресвитера, венчающего их, и за фатой бледное, будто в тумане, нежное лицо, и слышал поздравления и церковное пение.