Одна крошечная ложь (ЛП) - К. А. Такер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Присев на скамейку, Эштон без промедлений усаживает меня к себе на колени и обнимает, будто бы закрывая от холода. И я, не колеблясь, позволяю ему, потому что жажду тепла его тела не по одной лишь причине. Даже, если и нельзя.
Именно этого я и боялась.
Больше я не знаю, что верно. Мне лишь известно, что мама Эштона жива, а сюда доктор Штейнер меня направил, не сомневаюсь, чтобы узнать правду. Откуда узнал сам доктор Штейнер… Позже я в этом разберусь.
Я закрываю глаза и вдыхаю божественный аромат Эштона. Быть рядом с ним после той ночи даже сложнее, чем мне представлялось. Такое ощущение, словно я стою на краю обрыва, а буря эмоций угрожает сбросить меня вниз: боль, смятение, любовь, желание. Я чувствую это притяжение, это желание прижаться к его телу, скользнуть рукой по его груди, поцеловать его, заставить себя поверить, что он — мой. Но он мне не принадлежит. Пока он даже себе не принадлежит.
— Зачем, Эштон? Зачем нужно лгать о ее смерти? — Зачем…все это надо?
— Я не лгал. Просто не поправил тебя, когда ты предположила, что она мертва.
Слово «зачем» вертится на языке, но Эштон заговаривает раньше меня.
— Легче было поступить так, чем признать, что меня не помнит собственная мама. Что, просыпаясь изо дня в день, я надеюсь, что именно сегодня она умрет, и я освобожусь от своей гребаной жизни. Что смогу успокоиться.
Я сжимаю веки, сдерживая слезы. Успокоиться. Теперь я понимаю смысл странного выражения лица Эштона в тот вечер, когда он узнал о смерти моих родителей. Он хотел того же для себя. Тяжело вздохнув, я шепчу:
— Тебе стоит мне рассказать. Обо всем рассказать.
— Что я и собираюсь сделать, Айриш. Обо всем.
Эштон запрокидывает голову, собираясь с мыслями. Его грудь упирается в мою от глубокого дыхания. Я практически вижу, как гора падает с его плеч, когда он впервые разрешает себе говорить свободно.
— Моя мама страдает от болезни Альцгеймера, последней ее стадии. Она обнаружилась у нее очень рано — раньше, чем у большинства людей.
У меня в горле тут же встает комок.
— Она родила меня в сорок с небольшим. Беременность не планировалась и была совершенно неожиданной. И нежеланной со стороны моего отца. Он…не любитель делиться. Видимо, это касается и чувств моей матери. — Он замолкает и грустно мне улыбается. — Прежде, чем познакомиться с отцом и переехать в Америку, много лет мама работала моделью в Европе. У меня есть несколько журнальных обложек с ее фотографиями. Как-нибудь тебе их покажу. Она была ошеломительной. В смысле, потрясающе красивой.
Рукой я прикасаюсь к его подбородку.
— И почему меня это не удивляет?
Прикрыв глаза, он тут же ластится к моим пальцам, а потом продолжает.
— Когда она познакомилась с моим отцом, то, как и он, не была заинтересована в рождении детей, так что, все складывалось хорошо. До моего рождения они были женаты уже пятнадцать лет. Пятнадцать лет счастья, а потом я все разрушил, по словам отца. — Последнюю фразу он произнес, равнодушно пожав плечами. Но я понимаю, что его состояние далеко от равнодушного. В его карих глазах я вижу тонкую завесу боли.
И даже понимая, что нельзя этого делать, я все равно прижимаю ладонь к его груди.
Рука Эштона ложится на нее сверху, и он крепко сжимает веки.
— Думал, больше никогда этого не почувствую, — шепчет он.
Я даю ему момент, а потом осторожно подталкиваю к продолжению.
— Говори дальше.
Но руку я оставляю на месте: против его колотящегося сердца.
Губы Эштона изгибаются в слабой гримасе. Открыв глаза, он смаргивает блестящую поволоку. Все у меня внутри выворачивается от одной только мысли о том, что Эштон плачет. С трудом я пытаюсь оставаться невозмутимой.
— Я до сих пор помню тот день, когда мы с мамой сидели за кухонным столом с печеньем, которое я помог ей испечь. Мне было семь. Она ущипнула меня за щеки и сказала, что не было бы счастья, да несчастье помогло. Что она даже не представляла, что теряет, пока не узнала, что скоро у нее буду я. Она сказала, что, наконец, внутри нее что-то щелкнуло. Какой-то материнский инстинкт, который заставил ее желать меня больше всего на свете. Она сказала, что я так осчастливил ее и моего отца. — Наконец, одна единственная слеза сбегает по его щеке. — Она понятия не имела, Айриш. Понятия не имела о том, что он со мной делает, — шепчет он и снова закрывает глаза, глубоко вздыхая и успокаивая себя.
Я смахиваю слезу с его лица, но она успевает вызвать дюжину моих собственных. Я быстро стираю их, не испытывая желания менять тему разговора.
— Когда все началось?
Откашлявшись, Эштон продолжает, широко распахивая дверь в свое сердце и безоговорочно показывая мне все свои скелеты. Наконец-то.
— Мне было почти шесть, когда он впервые запер меня в чулане. До этого я мало его видел. Он работал целыми днями, а в остальное время меня избегал. Тогда это было неважно. Мама души во мне не чаяла. Она была эмоциональной женщиной. Постоянно обнимала и целовала всех. Помню, ее друзья подшучивали, что своей любовью она меня до смерти задушит. — Он хмурится. — Оглядываясь назад, я понимаю, что это, видимо, раздражало отца. Сильно раздражало. Раньше ее внимание всецело принадлежало ему, а теперь… — Голос Эштона становится горьким. — Однажды все изменилось. Он начал оставаться дома, когда у мамы были планы — детские праздники, встречи с друзьями. В такие дни он заталкивал меня в кладовку, залепив рот скотчем. Оставлял там часами, голодного и плачущего. Говорил, что не хочет меня ни слышать, ни видеть. Что я вообще не должен жить. Что я разрушил их жизни.
Не понимаю, как Эштон может так спокойно об этом говорить, а его сердце ровно биться, потому что я, несмотря на все свои старания не терять самообладание, при ярко запылавшем в мыслях образе маленького, не больше Эрика или Дерека, темноглазого мальчика, свернувшегося калачиком в кладовке, превратилась в ревущее безобразие. Преодолевая вставший в горле ком, я с трудом произношу:
— И ты молчал?
Ладонью Эштон стирает мои слезы.
— За пару месяцев до этого я случайно выпустил из дома нашего померанского шпица. Он выбежал на проезжую часть… Мама несколько недель плакала по этому псу. Отец сказал, что ей скажет, что я специально его выпустил, что я — избалованный маленький мальчик, который обижает животных. Я боялся, что она ему поверит… — Он пожимает плечами. — Какого черта я тогда знал? Мне было всего лишь шесть. — Повисает пауза. — Примерно за месяц до моего восьмилетия мама начала забывать даты, имена, записи на прием. Время от времени это и раньше происходило, но теперь все стало совсем плохо. — Его кадык дергается, когда Эштон сглатывает. — Через год ей поставили диагноз. В тот день… — Глубоко вздохнув носом, он теребит ремешок на запястье. Тот, что все еще болтается на запястье, все еще сковывает его. Его постоянное напоминание. — До этого он никогда не бил меня ремнем. Не думаю, что он понимал, как сильно бьет, пока не разорвал кожу. Он злился. Так злился на меня. Обвинял во всем. Говорил, что в случившемся с ней виновата беременность, что гормоны начали разрушать ее разум в день моего рождения. — Эштон рассеянно почесывает запястье в том месте, где скрыт шрам. — Он сказал, не говорить ей, что случилось, а то из-за стресса ей еще быстрее станет хуже. Так что, я соврал. Сказал, что поранился, когда катался на велике. А потом врал ей обо всем. О синяках на ребрах, когда он меня бил, рубцах, когда он снова взялся за ремень, шишке на лбу, когда как-то вечером он втолкнул меня в дверной проем. Я так привык врать, а мамино здоровье ухудшалось так быстро, что все его отношение ко мне стало…пустяком. Я к этому привык.