Берта Исла - Мариас Хавьер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мои родители посчитали бы, что мужчин у меня слишком много, если бы узнали о них от кого-то или от меня самой. Но в действительности их было не так уж и много, и мне это известно лучше, чем кому угодно другому. Только те, о ком я только что рассказала, и прошли через мою жизнь за долгие годы, и в этой моей жизни было бесконечно больше одиноких дней, чем проведенных с кем-то, и уж куда больше одиноких ночей; доктор ни разу не остался у меня ночевать, другие – да, оставались, и я тоже спала то в их постелях, то в гостиничных номерах в окрестностях Мадрида (в Эль-Эскориале, Авиле или Сеговии, Аранхуэсе или Алькале), но такое случалось редко, только когда удавалось подбросить детей родителям, моим или Томаса, под предлогом поездки на конференцию или конгресс по моей специальности. Правда, эти вылазки большой радости тоже не приносили, их отличала какая-то условность, ущербность и фальшь, словно мы были любовниками, которые иногда вдруг решали сыграть роли любовников – чуть ли не по обязанности: уехать из города, провести день вместе, не слишком понимая, чем, кроме прогулок, его занять, пообедать и воспользоваться гостиничным номером, чтобы вместе лечь в постель, не испытывая искреннего желания ненароком коснуться во сне чужого тела – непривычного, неприятного и непонятно зачем оказавшегося рядом, в душе мечтая, чтобы поскорее закончились эти выходные и можно было вернуться к обычной мадридской жизни.
И при каждой очередной неудаче, когда очередная история сходила на нет или я видела, что она ни к чему не приведет, мне являлся с новой силой – или с прежней силой – призрак Томаса, вернее, с новой силой начинало работать мое воображение. И в этом нет ничего странного, поскольку так оно обычно и происходит: если человек, которому мы поверили, не оправдал надежд или связанные с ним иллюзии вдруг рассеялись, мы ищем защиты в том, что уже не может нам в защите отказать, потому что право на отказ осталось в прошлом. И нас мало волнует, если в прошлом тоже не все шло гладко, тоже случались огорчения, недоразумения и горькие обиды, если все тогда закончилось печально и непонятно чем, иначе говоря безрадостно. То, что необратимо ушло в прошлое, всегда уютней, чем вялое настоящее и сомнительное будущее. Беды, испытанные в прошлом, кажутся все более далекими и мнимыми. То, что когда-то уже случилось, ничем нам больше не грозит и не выбивает почву из-под ног, как всегда неясное будущее. Да, о прошлом мы вспоминаем с грустью, но без страха. Уже пережитые страхи приглушены временем и даже служат нам опорой, поскольку снова переживать их не придется.
После очередной неудачи я невольно и, если угодно, вопреки доводам рассудка (а кто из нас порой не пренебрегает доводами рассудка?) опять возвращалась вроде бы к последней надежде: тело Томаса найдено не было, достоверных свидетельств так и не появилось, а значит, Тупра ошибся в своих прогнозах, когда заверял меня: “Вам не придется строить догадки до конца своей жизни”. Конец моей жизни, возможно, еще далек, а я все эти годы продолжала строить догадки. Правда, только время от времени, и особенно после очередного разочарования. Но тогда мне вспоминались и другие слова Тупры, те, что он произнес, стараясь не дать мне окончательно пасть духом и по возможности приукрасить положение дел: “Том может завтра войти в эту дверь, такое тоже нельзя исключать”. Однако одно завтра сменяется другим, и непременно наступает следующее – это и хорошо и плохо: хорошо, потому что помогает утром проснуться и встать с постели, а плохо, потому что лишает сил и потом заставляет весь день ждать, когда же он, этот день, закончится. Я даже пыталась внять сочувственным советам Тупры и напоминала себе, что до меня подобных историй были тысячи и мой случай – не исключение: я думала о женах тех моряков, которые не возвращались годами, о женах солдат, которые сбежали с поля боя и боялись вернуться, о женах тех, кто попал в плен или был взят в заложники, о женах потерпевших катастрофу или исчезнувших без следа путешественников. Всегда были женщины, которые остаются одни и ждут, каждый вечер смотрят на горизонт, надеясь различить вдали знакомую фигуру, и говорят: “Сегодня нет, сегодня опять нет, но, возможно, завтра – да, наверное, завтра”.
В одном Тупра был прав: этим женщинам что-то непременно подсказывало, стоит сохранять надежду или пора с ней расстаться. Нужна она им или нет, не слишком ли они от нее устали, не убивает ли надежду растущее равнодушие и обида на пропавшего – за то, что он уехал, рискуя жизнью, как Улисс и многие другие, которые сели на корабль, поплыли к Трое и год за годом осаждали город, открыв собой длинный список пропавших без вести – в литературе, а значит, и в реальности. Существует лишь то, что нам рассказывают, то, что удается рассказать. “И таким образом можно забыть то, что хочется забыть”. Но прежде всего Тупра оказался прав в другом: “Конечно, процесс будет долгим, не похожим на стрелу, летящую прямиком к цели; будут как рывки вперед, так и повороты назад, будут блуждания по закоулкам”.
Так оно и было на самом деле: всякий раз, когда я отвлекалась или бралась строить какие-то планы, всякий раз, когда появлялся достойный любовник, стрела забвения набирала скорость и вроде бы должна была вот-вот достичь цели, не меняя траектории полета. Образ Томаса начинал бледнеть, и во мне росла обида: зачем он выбрал такую нелепую судьбу, почему предпочел вести двойную жизнь, вечно разлучавшую нас, пока не превратился в осенний лист, который кружится на ветру, а потом неизбежно падает? И тогда я ненавидела его и проклинала. И тогда я хоронила его. А вот если стрела вдруг меняла направление – когда любовник не оправдывал надежд и я снова чувствовала себя одинокой, – мне приходилось возвращаться назад и начинать весь путь заново – путь воспоминаний, путь тоски, терпения и пустого ожидания. И меня преследовало неотвязное сомнение: “А если он не умер? А если он однажды появится, потому что ему будет больше негде скрываться или он не будет знать, где преклонить голову? Возвращаются только тогда, когда не знают, куда еще податься”. Я старалась воспроизвести в памяти его лицо и с печалью понимала: чем больше я пытаюсь представить себе Томаса, тем бледнее становятся его черты и тем труднее зримо их восстановить, – я смотрела на фотографию, чтобы они обрели четкость, ту обманчивую четкость, которая проявляется лишь благодаря особому свету, особому углу зрения и особому мгновению. Но как только я закрывала альбом, воображение отказывалось мне подчиняться, а без помощи воображения никогда ничего не добьешься. Даже когда что-то происходит прямо сейчас, тоже требуется воображение, только оно дает событиям объемность и по ходу дела учит нас отличать достойное памяти от недостойного.
По привычке я каждый день заходила в его кабинет и с грустью оглядывалась по сторонам. Именно здесь он работал, возвращаясь домой, здесь делал какие-то записи, или готовил отчеты, или писал то, что мне не позволялось читать; здесь, закрыв дверь, по-английски говорил по телефону. Нельзя сказать, чтобы муж часто пользовался своим кабинетом, но принадлежал он только ему. Я никак не могла решиться освободить кабинет или что-то разобрать, он оставался таким же, как в последний мадридский день Томаса, 4 апреля 1982 года. Какой далекой казалась эта дата – скорее именно дата, чем воспоминание о ней или чем наше прощание, – теперь, в 1987, 1988 и 1989-м, я делала вид, будто навожу в кабинете чистоту, стирала несуществующую пыль, бросала взгляд на глобус, раздумывая, в какой его части затерялся Томас, потом взмахом руки заставляла глобус крутиться. И каждое утро, выбирая, что сегодня надеть, мельком видела одежду мужа, висевшую в нашем общем шкафу. Ее я тоже не решалась убрать из шкафа. А если вдруг вдыхала ее запах или дотрагивалась до нее, на миг почти теряла сознание, ведь эти вещи как будто еще пахли по-прежнему, хотя это уже не напоминало запах Томаса. Заметив маленькое пятнышко на пиджаке, я думала, что надо отнести его в химчистку, но сразу же отгоняла эту мысль, говоря себе: “А зачем?” Увидев складку, воображала, что она появилась, потому что когда-то давно Томас сидел в неудачной позе; в растянутых карманах мне виделся след его кошелька, ключей, пачки сигарет, или зажигалки, или очков, когда он носил их в футляре, а он почти всегда носил их в футляре, и как-то раз я обнаружила, что очки были фальшивыми, то есть с обычными стеклами, а потом в ящике письменного стола нашла еще три пары, в разной оправе, но тоже с линзами без диоптрий: форма очков меняет лицо, и, наверное, они служили Томасу для маскировки, решила я тогда.