С Евангелием в руках - Георгий Чистяков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Молись о нас, грешных, ныне и в час смерти нашей», – продолжают свою молитву старушки. «В час смерти нашей», in hora mortis nostrae… И встает у меня перед глазами разрушенное еврейское кладбище, что находится почти в самом центре города, неподалеку от вокзала. Немцы здесь расстреливали евреев, а после войны советская администрация в рамках борьбы с «безродным космополитизмом и мировым сионизмом» превратила кладбище в сквер. Дорожки, деревья, скамейки. И торчат из– под земли то здесь, то там обломки белых плит с замысловатыми надписями. «На реках вавилонских, тамо седохом и плакахом…» (Пс 136: 1).
А ведь и Гейне был евреем. Книга его стихов, случайно купленная мною именно в Риге, сделала его для меня почти местным жителем, хотя здесь, в Курляндии, кажется, бывал только его младший брат Максимилиан. Я выхожу на улицу: es fliehen die Wolken. «Плывут облака». И так же, как Гейне, мучат меня вечные вопросы, на которые готовых ответов не бывает. «У ночного пустынного моря стоит юноша с сердцем, полным тоски.» Вопросы. Вечные и проклятые вопросы.
В одном из рижских музеев хранится средневековый фонарь, сделанный из согнутого в цилиндр железного листа, по всей площади которого на расстоянии приблизительно сантиметра друг от друга пробиты маленькие отверстия в форме звездочек. Внутрь него вставляется всего лишь одна свеча, но в руке у путника он удивительно ярко освещает дорогу.
Евангелие очень похоже на этот фонарь. Оно не дает ответов на наши вопросы, но зато освещает дорогу, по которой мы идем, выхватывая из тьмы только какие-то отдельные фрагменты действительности, но именно те, увидеть которые нам сейчас необходимо. «И свет во тьме светит» (Ин 1: 5). Вот, наверно, что означают эти слова: Et lux in tenebris lucet…
В отличие от прожекторов, что вспыхивают теперь над стадионами, или огней рекламы, освещающих по ночам улицы больших городов, этот фонарь освещает совсем не всё вокруг, а только дорогу и только для путника, для того, кто идет вперед. Для того, кто старается и не хочет сдаться и заблудиться. Освещает – всего лишь одною свечой. А нам всё хочется не света, а ответов. На наши «вечные» вопросы. Und ein Narr wartet auf Antwort… «И дурак ожидает ответа», – говорит Гейне. Так не будем же дураками!
Обычно я уезжал далеко от Риги, но однажды решил прогуляться вблизи города и случайно забрел на территорию какого– то «охраняемого объекта», кажется, судоремонтного завода. Разумеется, меня задержала, а вернее, «обезвредила» охрана – два слегка подвыпивших старика с офицерской выправкой. Проверив документы, они уже было решили меня отпустить, но тут заметили, что в руке я держу книжку на иностранном языке, хотя по паспорту числюсь русским и, более того, жителем города Москвы. Это привело их в состояние до того возбужденное, что они стали звонить в КГБ. «Шпион», – почти беззвучно прошептал один другому.
Я пытался объяснить, что в книжке моей нет ни шпионских инструкций, ни карт, ни планов, поскольку это стихи немецкого поэта, который давно умер, но меня уже никто не слушал. Я был арестован и заперт в комнате с какими-то вонючими матрасами, где просидел довольно долго, часа три или четыре. Правда, в «органы» мои тюремщики дозвониться почему-то не сумели, а попали в собственную бухгалтерию, откуда в конце концов пришла полная латышка, у которой сын, как она мне с гордостью сообщила, тоже учился в университете. «С интеллигентами всегда что-то случается», – сказала она сурово и, пожелав мне успехов, отпустила, заметив, что территория завода «почему-то» не огорожена.
Темнело. В пустом трамвае, перебирая четки, как латышская старушка из церкви Святого Якоба, я возвращался в город, а из Домского собора в эти минуты, наверное, доносился «строгий гул органа», ибо солнце уже опускалось «в серебристо-серое море».
Бог сокровенный
Всякий раз, когда в Париже я оказываюсь неподалеку от церкви Сен-Сюльпис (ее башни, согласно ироничной реплике Виктора Гюго, напоминают два больших кларнета), мне вспоминается Бальзак и его «Обедня безбожника». Совсем небольшой текст из «Человеческой комедии», в котором он выводит в качестве героя профессора Деплена, знаменитого парижского хирурга, ныне забытого, подчеркивает писатель, опубликовавший этот рассказ в 1836 году. Этот блестящий ученый, диагност и клиницист, не верил «в бессмертие человеческой души. Деплен не сомневался, он отрицал. Это был откровенный, чистейшей воды атеизм, который присущ многим ученым людям». И этот человек четыре раза в год в течение более чем двадцати лет регулярно бывал в церкви Сен-Сюльпис.
«Великий Деплен, этот атеист, так безжалостно издевавшийся над ангелами, которые недоступны ланцету, не знают ни фистулы, ни гастритов, – этот неустрашимый насмешник смиренно стоял на коленях… и где же? В часовне Святой Девы! Он отстоял там мессу, пожертвовал на церковь, на бедных – и всё это с той же серьезностью, как при какой-нибудь хирургической операции».
Делал это Деплен в память о давно умершем водовозе из Сен– Флура по имени Буржа. Этот человек спас великого хирурга, а тогда бедного студента от голодной смерти и стал для него «самой заботливой матерью». Буржа «был образцом простосердечной веры… хотя он и был страстно верующим католиком, он ни разу не сказал мне ни слова о моем неверии», – рассказывал потом Деплен одному из своих ассистентов.
Что приводило ученого хирурга в церковь Сен-Сюльпис? Только ли благодарность и желание честного человека непременно выполнить волю покойного, который, как признался Деплен своему ученику, «робко заговорил со мной однажды о заупокойных мессах; он не хотел навязывать мне такого обязательства, думая, что это значило бы требовать платы за свою помощь»?.. Наверное, что-то несравнимо более глубокое.
Благоговение? «Он принял последнее напутствие церкви как святой, ведь он и был святым, а смерть его была достойна его жизни», – говорил «неустрашимый насмешник» о своем друге. Шли десятилетия. Деплен из студента превратился в старика, но всё продолжал приходить в церковь, входя туда «через боковые двери с улицы Пти-Лион», и опускаться на колени в часовне Святой Девы.
Из одного только чувства долга? «Бьяншон, лечивший Деплена во время его последней болезни, не решается теперь утверждать, что знаменитый хирург умер атеистом», – пишет Бальзак, заканчивая свой рассказ. Я всегда вспоминаю об этом, глядя на серые башни церкви Сен-Сюльпис, действительно очень похожие на два больших кларнета…
Мой покойный отец был профессором математики и серьезным ученым. Как-то я подарил его книгу, в которой, увы, сам не могу понять ни слова, одному молодому физику, моему соседу. Зайдя к нему на другой день, я застал этого молодого человека лежащим на диване с книгой моего отца в руках. Он читал ее с таким увлечением, как может читаться разве что детективный роман.
Человек необычайно острого ума, отец обладал бесконечной ироничностью и был временами до предела резок и даже безжалостен в своем почти галльском остроумии. Кто только не оказывался среди жертв его иронии! Доставалось всем. По вечерам он любил рассказывать о том, как напишет свой очередной роман – о коллегах, о политике, об истории советского режима и так далее. По утрам, читая газеты, беспощадно «изничтожал» всех без исключения упомянутых там персонажей. Но все его романы, разумеется, так и остались ненаписанными. Он вообще ничего не писал – ни писем, ни дневников. Только книги по математике.
Когда я собирался в церковь, отец всегда, трогательно провожая меня, будто малого ребенка, произносил, имея в виду известную пословицу, одну и ту же фразу: «Что, опять пошел лоб расшибать?» – беззлобно, но с беспредельной иронией. При этом он иногда вспоминал, как в детстве был «мальчиком с иконой»: не раз ходил по переулку, ведущему к храму Ильи Пророка близ Остоженки, впереди свадебной процессии, неся икону, которой родители только что благословили молодоженов перед венчанием. А в Страстную пятницу брал с собой в школу будильник (наручных часов у него не было), чтобы не опоздать в церковь к выносу плащаницы.
Как-то, вернувшись из Одессы, куда ездил читать какие-то лекции в университете, он рассказал, что был там в католическом храме – счастливый оттого, что священник окропил его святой водой перед началом воскресной мессы. Сразу вспомнил о своих польских предках и о том, как одна из его тетушек, Антонина Квятковская, перебирала четки и тихо бормотала, сидя на скамеечке перед православной Казанской иконой Божьей Матери: benedictus fructus ventris tui – «благословен плод чрева твоего», – значит, читала Розарий. А было это всё там же – в Обыденском переулке на Остоженке в начале двадцатых годов. В революционной Москве.
Так получилось, что в церкви с ним я был только один раз за всю жизнь, и то в течение десяти или пятнадцати минут. Мне тогда еще не исполнилось восьми лет. Отец повез меня в Коломну показать кремль (тогда он, восстановленный теперь, стоял в развалинах), Маринкину башню, где была заточена Марина Мнишек, и устье реки Москвы – там она сливается со стальными водами Оки.