Муравьи революции - Петр Михайлович Никифоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день получил от брата открытку: «Вчера померла мать; еду хоронить».
«Вот тебе и сон. Что это, неужели приговор так расстроил мои нервы, что я уже в сны начинаю верить?..»
Похоронив мать, брат вернулся в город. С братом приехал отец. Он во что бы то ни стало захотел меня видеть. Свидание дали, но через одну решётку. Отец стоял у решётки и только плакал, — оказать он ничего не мог. Я тоже не знал, что ему сказать. Тяжело было смотреть на его трясущуюся сгорбленную фигуру и наполненные тоской глаза.
— Ну, прощай, отец… Не думай обо мне…
— Кончай свидание…
Отец поднял было руку, — должно быть, хотел перекрестить меня или утереть слёзы, но рука упала и бессильно повисла. Надзиратель взял его под руку и вывел из комнаты свиданий. В конторе ожидала его жена брата.
Свидание с отцом и сон выбили меня из колеи. Дня два я ходил, как маятник, по камере, ничего не делая. Забросил свою математику.
Прошло уже двенадцать дней со дня приговора, а меня всё ещё не повесили.
«И что они тянут? Кончали бы скорее».
Одиночество опять начало меня тяготить, и я беспокойно метался по камере. Кто-то открыл волчок и всунул мне в камеру бумажный шарик. Я развернул бумажку; в ней находился шарик поменьше. На бумажке было написано: «Цианистый калий».
Это дало новое направление моим мыслям.
«Покончить с собой? Чья это добрая рука? Видимо, всё Сарра заботится… Напрасно, Сарра, я предпочитаю умереть на эшафоте, чем в одиночке».
И я бросил яд в помойное ведро.
Через надзирателя получил записку от Сарры:
«Селиванов отозван; приговор о тебе поступит на конфирмацию нового генерал-губернатора. В Нерчинском каторге эсер Лагунов стрелял в начальника каторги Высоцкого неудачно. Лагунов приговорён к повешению. Наша группа распалась. Топорков арестован; Павел уехал на Урал».
Значит, казнь оттягивается, в эти дни ещё не повесят. Ко мне вернулось хорошее настроение, и я опять начал усиленно заниматься математикой.
Несмотря на то, что Селиванов был отозван, виселица продолжала работать усиленно. Не проходило недели, чтобы кого-либо не повесили. Меня уже эти события мало волновали, Я иногда шумел, но только из солидарности к бунтовавшей тюрьме.
Рядом из одиночки ко мне постучали, думая, что это Булычёв; я не ответил. Стук настойчиво повторился. Я отодвинул парашу и спросил, кто стучит.
— Это стучу я, Донцов… Уголовник. Меня приговорили к вешалке. Товарищи говорят, что надо царю просьбу подать, чтобы помиловал… Я хочу попросить вас написать мне эту самую просьбу…
— Я писать не буду, попросите кого-нибудь другого…
— А как вы думаете, помилует он меня или нет?
— Сомневаюсь…
— Думаете, нет? А может быть, помилует, а?
— Вам сколько лет-то?
— Лет-то? Двадцать. А что? Может быть, за молодость мою пощадят? Я сам ему напишу… Такое ему наворочаю, будет плакать, да помилует…
— Попробуй.
— Я весёлый, не унываю; до самой виселки плясать буду…
Донцов действительно не унывал: целыми днями он напевал и плясал. Топот ног и звон кандалов глухо доносились до меня.
Надзиратель подходил к волчку и кричал Донцову:
— Эй ты, плясун, расплясался… Вот вздёрнут тебя на вешалке-то, там напляшешься… Ишь, какой неугомонимый…
— Что мне петля, — я и на том свете плясать буду. — И Донцов пронзительно свистел. Надзиратель со стуком закрывал форточку.
— Эк, черти тебя не берут… Неугомонный… — Надзиратель, ворча, отходил от камеры Донцова.
В мою одиночку опять заявился тюремный инспектор Гольдшух. Он увидел у меня на столе стопку книг.
— Кто вам разрешил по нескольку книг держать! Отобрать! Оставить одну книгу!
И Гольдшух схватил со стола книги. Я подскочил и выбил их у него из рук. Одна книга осталась у него, в руках; я стал вырывать её. Гольдщук тянул книгу к себе, я — к себе. Наконец он выпустил книгу и повернулся к двери. Я размахнулся и запустил книгой ему в голову. Голъдшух выскочил в коридор с криком:
— Скрутить его, мерзавца, уткой! Утку ему, утку!
Надзиратели толпой бросились на меня, быстро смяли и придавили коленками к полу. Я исступлённо кричал только одно слово:
— Палач! Палач! Палач!
Мне быстро загнули ноги за спину и привязали кандальным ремнём к локтям рук. Наручни сильно натянулись и до крови врезались в кожу рук. Изо рта и носа у меня шла кровь, в плечах и пахе была сильная боль, словно ноги и руки были вывернуты. Надзиратели бросили меня на полу камеры и ушли. Дверь с шумом захлопнулась. Пошевелиться было невозможно. Лежал на полу животом и лицом. Под щёку натекло много крови. Малейшее движение вызывало невыносимую боль. Я лежал неподвижно, в полусознательном состоянии. Потом окончательно потерял сознание. Сколько я пролежал уткой — не знаю. Очнулся от холодной воды. Это старший надзиратель отливал меня. Подняться я не мог. Надзиратели бросили меня на койку. Но через сутки я получил способность кое-как передвигаться по камере. На лице были синяки, на руках и ногах — глубокие раны от бугелей.
Я решил при первом же появлении Гольдшуха разбить ему табуреткой голову. Так закончилась моя вторая встреча с Гольдшухом, Однако голову ему разбить не удалось: он больше в моей камере не появлялся.
После схватки с Гольдшухом отношение ко мне опять резко изменилось.
Правда, с «приветствиями» не приставали, но нашли более тонкий метод издеваться надо мной. Однажды ночью ко мне в камеру пришёл с толпой надзирателей дежурный помощник Магуза.
— Выходи!
«Ну, значит, вешать», подумал я. Попросил у дежурного кандальный ремень. Накинул на плечи халат. Вышел в коридор. Надзиратели стояли кругом у двери моей камеры. Магуза молчал. Когда я вышел, Магуза скомандовал:
— Обыскать камеру!
Надзиратели слегка пошарили в камере и вышли обратно.
— Заходи!
Я молча вернулся в камеру. Лёг в постель, но спать уже не мог. Трудно было уяснить гнусность поступка Магузы. Я знал, что теперь это повторится не раз и что я никогда не буду знать заранее, выводят ли меня на казнь или только издеваются. В этом и была тяжесть этого, тонкого и вместе с тем гнусного издевательства.
Однажды днём надзиратели тревожно забегали. Открылась дверь, и ко мне зашёл помощник старшего надзирателя.
— Слушай, твоя фамилия действительно Никифоров, а не Кондышев?
— Ты что, ошалел, что ли? Кондышева вы три дня тому назад повесили…
Надзиратель, как ужаленный, выскочил из камеры и убежал в контору. Я