Сборник произведений - Сергей Рафальский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Похоже, что с Николаевских времен в ней, кроме туфты, ничего не водится… Разве лягушки… Впрочем, за границей, говорят, и лягушек едят. А как, кстати, ваш живот?
— Да было уже почти благополучно, а сейчас вот снова словно еж под душой и в спину отдает…
— Ну, ничего! Потерпите еще денек — авось все планово образуется. Заведующий как будто уже договорился по телефону со своим коллегой. Остается только грузовичок послать…
… «Партия — наш рулевой», — благочестивым гудением могучего хора отозвался закончивший передачу репортажа рупор…
— А что же, собственно, произошло?
— Ничего, в общем, особенного. По ошибке завезли весь картофель и прочее в легочную санаторию, а все огурцы и молодой горох — нам. Пока вьяснилось — вот мы и берем все наши богатые калории из единственного гарнира — огурцов и гороха.
— «Мы делу Ленина и Сталина верны!» — клялся могучий хор…
— А по-моему, грузовичок уже ездил…
— Ездил, но не в ту сторону… На станцию… Отвозил жилицу, которая совсем разболелась…
Дядя Влас вынул из кармана коробку от монпасье и стал мастерить самокрутку.
— Вы обратили внимание на эту женщину? — спросил он вдруг Афанасия Павловича.
— Нет, как-то не присматривался… А что?
— Пропадает человек… Сын у нее недавно на реактивном самолете взорвался… Даже клочьев, говорят, не оказалось… Места себе она не находит… И никакая медицина, никакие дома отдыха не помогают…
Новый женский голос из рупора предложил пластинки по заявкам радиослушателей. В частности, — для кочегара нефтеналивного парохода «Парижская Коммуна» исполнялась старинная бродяжная «Славное море, священный Байкал».
Дядя Влас закурил и сквозь дым стал глядеть на разомлевшие под блистающим зноем круглые кроны лип за окном.
…«Хлебом кормили крестьянки меня, парни снабжали махоркой», — тщательно выводил почти шаляпинский бас.
— Смешно жили люди в старину, — серьезно ухмыльнулся дядя Влас, не отрывая глаз от лип: — вот вы, наверное, думаете, что хлебом кормили только политических, так сказать, из протеста против царского строя? Ни черта подобного! Политические бежали по-иному — их побег организовывался без участия крестьянок и парней… А с наступлением тепла по тайге густо шел самый обыкновенный «варнак», бродяга, уголовник, порой довольно серьезный «убивец»… И для них за воротами даже полочка специальная полагалась — на нее бабы и клали съестное… Да вот, хотя бы, случай с этой женщиной, которую грузовичок на станцию возил… У моей бабки старшая дочь, тетка моя то есть, накануне свадьбы в два дня сгорела: мыла пол и какую-то дрянь в палец вогнала — заражение крови… Пенициллина тогда не было… Бабка чуть ума не решилась. Чего-чего только дед ни делал (мужик был с достатком): и в земскую больницу возил, и знахарей звал, и „выливали» какой-то «переполох» и какую-то „остуду» сжигали. В церкви и на дому поп служил молебны… Все в пустую… Бабка-то сидела, как каменная, то начинала трястись и плакать и просить всех, чтоб не допускали к ней чего-то такого страшного, что она даже сказать не умела… Наконец Еремеич, волостной нищий, надумал: «да отпустите вы ее, говорит, на богомолье». Снарядили бабку, дали ей сумы для одежонки и пищи, дед сам палочку ореховую вырезал и — вместе с какой-то старицей, которая профессионально по стране трепалась, пошла бабка в Лавру, до которой никто на селе не знал толком сколько верст: не то тыща, не то еще больше… Дед на что крепкий мужик был — совсем похмурел. Шуточка ли — и дочери, и жены сразу лишиться! Батька потом рассказывал, что дед, бывало, хватит на вилы сноп, чтоб стог метать, и так и останется стоять, как громом пораженный… Так прошел месяц, два, три и через полгода пришла бабка обратно… Тихая, как раньше, ласковая, печальная, но светлая. И сразу же, словно от соседки вернулась, захлопотала по хозяйству. С мужицким чутьем никто ее ни о чем не расспрашивал и сама она ничего особого не сообщила… Да и рассказывать было нечего — шла бабка от села к селу, во всякую погоду, утруждалась физически, а как наступала ночь, либо на отдыхе — когда принимали ее Христа ради разные чужие добрые люди — само собой приходилось, что рассказывала бабка свою печаль смертную… И сама плакала, и с ней плакали… И чужая скорбь великая перед ней — проходящей, без стыда раскрывалась. И бабка над нею плакала… И так раснеслась ее мука по всей тыще верст. Осталась печаль, от которой человек порой мудрее…
Афанасий Павлович не отрывал глаз от дяди Власа. Он еще не совсем понимал, куда тот загибает, но с удовлетворением, которому сам удивлялся, замечал, что беседа выходит за пределы диалектического благочестия…
— Вам не случалось ли читать рассказы путешественников о жизни так называемых дикарей? — спросил дядя Влас, помолчав.
Афанасий Павлович признался, что читал кое-что, но…
— Жаль, жаль… А я вот и читал все, что только можно было достать, и сам год и восемь месяцев в научной командировке среди самоедов прожил. По всем данным должны они быть безмерно несчастнее нас. В самом деле: и антисанитарный быт, и грубая невежественная среда, и крайне тяжелые производственные условия, и совершенно дикие предрассудки и суеверия! И тем не менее, есть в их жизни то, чего в культурном обществе уже никак не найдешь: какое-то изначаьное тепло материнского лона… Мы все связаны друг с другом приличиями, законами, распорядками, но вне всего этого — прямо железные перегородки разделяют нас. А они — как-то изнутри, какой-то несекомой пуповиной соединены в одно почти биологическое целое и в этом, я бы сказал, космическом коллективе и горе и радость раскладываются на всех. И вот мне кажется, что, подымаясь на высшую ступень, человечество неизменно оставляет на нижней не только предрассудки, заблуждения, суеверия, варварство, нищету и прочее — как выражались в мое время „жупелы»… Каждый мало-мальски грамотный человек расскажет вам сколько угодно мерзостей о средневековьи, но ведь именно в недрах феодального строя сложились такие образы человечекого совершенства, как Рыцарь, Мастер и Святой. Безусловно, поднявшийся (формально) на высшую ступень капитализм мог противопоставить им только Бизнесмена… Наш Герой Труда — это некоторым образом диалектический результат этого сопоставления. Исторически он — несомненное движение вперед, но есть ли это движение по дороге к счастью — я не вполне уверен… Тем более, что осуществленное счастье уже — в какой-то мере — перестает быть счастьем. «Мысль изреченная есть ложь», — сказал кто-то из наших поэтов… Первая любовь потому так пронзительно запоминается, что она, обычно, не осуществляется, обычно несчастна: «иль она не любит, иль она не та»… Однако вы помните рассказ Джека Лондона „Когда боги смеются»? Мечта не может жить вечно, сама из себя. Чтобы длиться, она должна питаться кровью жизни, но слишком тесный контакт с действительностью убивает мечту… В этом, между прочим, историческая трагедия христианства: оставаясь только верой, вне исторической активности человечества, оно обречено умереть («…Сын Человеческий, прийдя, едва ли найдет веру на земле», — вспомнил Афанасий Павлович) — а входя в социальный строй, осуществляясь, — перестает быть настоящим христианством. Похоже, что очень давно, еще в те туманные времена, когда — впервые двуногий — предок наш в африканском «раю» начинал свой человеческий «технический» путь, берцовой костью антилопы проламывая черепа бабуинов — Великий Стрелочник пустил поезд нашей культуры не по той линии…
— А вы верите в Бога? — спросил Афанасий Павлович, и, так как в тоне его не было ни насмешки, ни высокомерия — одно человеческое любопытство — дядя Влас со всей искренностью развел руками:
— Как вам сказать! Не могу утверждать, что не верю, потому что все доказательства Его небытия меня никогда ни в чем, кроме как в ничтожной самоуверенности человеческого полузнания, не убеждали. Но и не могу сказать, что верю, потому что никогда нигде в жизни и — насколько могу охватить — в истории, не вижу бесспорных Его проявлений… Один дешевый литературный остроумец говорит, что Бог в каждую эпоху проявляется по-своему и в наше время проявляется отсутствием… Это глупо, но здорово… Разум мне говорит, что, даже следуя по линии современной серьезной науки, я упираюсь в Него неизбежно, а сердце вот этой матери, которая с ума сходит от того, что ее сына разорвала в клочья взбесившаяся машина — с Его существованием примирить не умеет…
— Вот вы где скрываетесь, бирюки! — удивилась, входя в комнату, манерная брюнетка: — на дворе такая погода, все гуляют, а вы сидите здесь, как совы. Почему вы не пришли играть со мной в крокет? — набросилась она на Афанасия Павловича: — с моим партнером я ни разу в разбойники не вышла.
С лицом царицы Тамары из популярного издания (она и впрямь звала себя Тамарой, хотя бабка тайком крестила ее Машей, а родители октябрями Владиленой), белотелая, хорошо сложенная, по характеру с установкой на загадочность — она очень нравилась Афансию Павловичу. Ему всегда кружила голову такая подозрительная женственность, как маской прикрывающая тайну, которой собственно нет. Вначале он выставил свою кандидатуру в качестве партнера сезонного романа, и все, как будто, налаживалось, но вдруг — в последние дни совершенно неизвестно почему, брюнетка стала смотреть в другую сторону. На всякий случай в убедительнейших выражениях Афанасий Павлович постарался объяснить, что если б он знал…