Горящий светильник (сборник) - О. Генри
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На видном месте, привязанная веревочкой к газовому рожку, висела сложенная бумажка. Джон схватил ее. Это была записка от Кэти:
«Дорогой Джон, только что получила телеграмму, что мама очень больна. Еду поездом четыре тридцать. Мой брат Сэм встретит меня на станции. В леднике есть холодная баранина. Надеюсь, что это у нее не ангина. Заплати молочнику 50 центов. Прошлой весной у нее тоже был тяжелый приступ. Не забудь написать в Газовую компанию про счетчик, твои хорошие носки в верхнем ящике. Завтра напишу. Тороплюсь.
Кэти».За два года супружеской жизни они еще не провели врозь ни одной ночи. Джон с озадаченным видом перечитал записку. Неизменный порядок его жизни был нарушен, и это ошеломило его.
На спинке стула висел, наводя грусть своей пустотой и бесформенностью, красный с черными крапинками фартук, который Кэти всегда надевала, когда подавала обед. Ее будничные платья были разбросаны впопыхах где попало. Бумажный пакетик с ее любимыми тянучками лежал еще не развязанный. Газета валялась на полу, зияя четырехугольным отверстием в том месте, где из нее вырезали расписание поездов. Все в комнате говорило об утрате, о том, что жизнь и душа отлетели от нее. Джон Перкинс стоял среди мертвых развалин, и странное, тоскливое чувство наполняло его сердце.
Он начал, как умел, наводить порядок в квартире. Когда он дотронулся до платьев Кэти, его охватил страх. Он никогда не задумывался о том, чем была бы его жизнь без Кэти. Она так растворилась в его существовании, что стала как воздух, которым он дышал, — необходимой, но почти незаметной. Теперь она внезапно ушла, скрылась, исчезла, будто ее никогда и не было. Конечно, это только на несколько дней, самое большее на неделю или две, но ему уже казалось, что сама смерть протянула перст к его прочному и спокойному убежищу.
Джон достал из ледника холодную баранину, сварил кофе и в одиночестве уселся за еду, лицом к лицу с наглым свидетельством о химической чистоте клубничного желе. В сияющем ореоле, среди утраченных благ, предстали перед ним призраки тушеного мяса и салата с сапожным лаком. Его очаг разрушен. Заболевшая теща повергла в прах его ларов и пенатов. Пообедав в одиночестве, Джон сел у окна.
Курить ему не хотелось. За окном шумел город, звал его включиться в хоровод бездумного веселья. Ночь принадлежала ему. Он может уйти, ни у кого не спрашиваясь, и окунуться в море удовольствий, как любой свободный, веселый холостяк. Он может кутить хоть до зари, и гневная Кэти не будет поджидать его с чашей, содержащей осадок его радости. Он может, если захочет, играть на бильярде у Мак-Клоски со своими шумными приятелями, пока Аврора не затмит своим светом электрические лампы. Цепи Гименея, которые всегда сдерживали его, даже если доходный дом Фрогмора становился ему невмоготу, теперь ослабли, — Кэти уехала.
Джон Перкинс не привык анализировать свои чувства. Но, сидя в покинутой Кэти гостиной (десять на двенадцать футов), он безошибочно угадал, почему ему так нехорошо. Он понял, что Кэти необходима для его счастья. Его чувство к ней, убаюканное монотонным бытом, разом пробудилось от сознания, что ее нет. Разве не внушают нам беспрестанно при помощи поговорок, проповедей и басен, что мы только тогда начинаем ценить песню, когда упорхнет сладкоголосая птичка, или ту же мысль в других, не менее цветистых и правильных формулировках?
«Ну и дубина же я, — размышлял Джон Перкинс. — Как я обращаюсь с Кэти? Каждый вечер играю на бильярде и выпиваю с дружками, вместо того чтобы посидеть с ней дома. Бедная девочка всегда одна, без всяких развлечений, а я так себя веду! Джон Перкинс, ты последний негодяй. Но я постараюсь загладить свою вину. Я буду водить мою девочку в театр, развлекать ее. И немедленно покончу с Мак-Клоски и всей этой шайкой».
А за окном город шумел, звал Джона Перкинса присоединиться к пляшущим в свите Момуса. А у Мак-Клоски приятели лениво катали шары, практикуясь перед вечерней схваткой. Но ни венки и хороводы, ни стук кия не действовали на покаянную душу осиротевшего Перкинса. У него отняли его собственность, которой он не дорожил, которую даже скорее презирал, и теперь ему недоставало ее. Охваченный раскаянием, Перкинс мог бы проследить свою родословную до некоего человека по имени Адам, которого херувимы вышибли из фруктового сада.
Справа от Джона Перкинса стоял стул. На спинке его висела голубая блузка Кэти. Она еще сохраняла подобие ее очертаний. На рукавах были тонкие, характерные морщинки — след движения ее рук, трудившихся для его удобства и удовольствия. Слабый, но настойчивый аромат колокольчиков исходил от нее. Джон взял ее за рукава и долго и серьезно смотрел на неотзывчивый маркизет. Кэти не была неотзывчивой. Слезы — да, слезы — выступили на глазах у Джона Перкинса. Когда она вернется, все пойдет иначе. Он вознаградит ее за свое невнимание. Зачем жить, когда ее нет?
Дверь отворилась. Кэти вошла в комнату с маленьким саквояжем в руке. Джон бессмысленно уставился на нее.
— Фу, как я рада, что вернулась, — сказала Кэти. — Мама, оказывается, не так уж больна. Сэм был на станции и сказал, что приступ был легкий и все прошло вскоре после того, как они послали телеграмму. Я и вернулась со следующим поездом. До смерти хочется кофе.
Никто не слышал скрипа и скрежета зубчатых колес, когда механизм третьего этажа доходного дома Фрогмора повернул обратно на прежний ход. Починили пружину, наладили передачу — лента двинулась, и колеса снова завертелись по-старому.
Джон Перкинс посмотрел на часы. Было четверть девятого. Он взял шляпу и пошел к двери.
— Куда это вы, Джон Перкинс, хотела бы я знать? — спросила Кэти раздраженным тоном.
— Думаю заглянуть к Мак-Клоски, — ответил Джон, — сыграть партию-другую с приятелями.
Во имя традиции
Перевод В. Жак
Есть в году один день, который принадлежит нам. День, когда все мы, американцы, не выросшие на улице, возвращаемся в свой отчий дом, лакомимся содовым печеньем и дивимся тому, что старый колодец гораздо ближе к крыльцу, чем нам казалось. Да будет благословен этот день! Нас оповещает о нем президент Рузвельт[9].
Что-то говорится в эти дни о пуританах, только никто уже не может вспомнить, кто они были. Во всяком случае, мы бы, конечно, намяли им бока, если б они снова попробовали высадиться здесь. Плимут Рокс[10]?
Вот это уже более знакомо. Многим из нас пришлось перейти на курятину, с тех пор как индейками занялся могущественный Трест. Не иначе, кто-то в Вашингтоне заранее сообщает им о дне праздника.
Великий город, расположенный на восток от поросших клюквой болот, возвел День Благодарения в национальную традицию. Последний четверг ноября — это единственный день в году, когда он признает существование остальной Америки, с которой его соединяют паромы. Это единственный чисто американский день. Да, единственный чисто американский праздник.
А теперь приступим к рассказу, из которого будет видно, что и у нас, по эту сторону океана, существуют традиции, складывающиеся гораздо быстрее, чем в Англии, благодаря нашему упорству и предприимчивости.
Стаффи Пит уселся на третьей скамейке направо, если войти в Юнион-сквер с восточной стороны, у дорожки напротив фонтана. Вот уже девять лет, как в День Благодарения он приходил сюда ровно в час дня и садился на эту скамейку, и всегда после этого с ним происходило нечто — нечто в духе Диккенса, от чего жилет его высоко вздымался у него над сердцем, да и не только над сердцем.
Но в этот год появление Стаффи Пита на обычном месте объяснялось скорее привычкой, чем чувством голода, приступы которого, по мнению филантропов, мучают бедняков именно такими длительными интервалами.
Пит, безусловно, не был голоден. Он пришел с такого пиршества, что едва мог дышать и двигаться. Глаза его, напоминавшие две ягоды бесцветного крыжовника, казались воткнутыми во вздутую, лоснящуюся маску. Дыханье с присвистом вырывалось из его груди, сенаторские складки жира на шее портили строгую линию поднятого воротника. Пуговицы, неделю тому назад пришитые к его одежде сострадательными пальчиками солдат Армии Спасения, отскакивали, как зерна жареной кукурузы, и падали на землю у его ног. Он был в лохмотьях, рубашка его была разорвана на груди, и все же ноябрьский ветер с колючим снегом нес ему только желанную прохладу. Стаффи Пит был перегружен калориями — последствие экстраплотного обеда, начатого с устриц, законченного сливовым пудингом и включавшего, как показалось Стаффи, все существующее на свете количество индеек, печеной картошки, салата из цыплят, слоеных пирогов и мороженого.
И вот он сидел, отупевший от еды, и смотрел на мир с презрением, свойственным только что пообедавшему человеку.