Орнамент на моей ладони - Полина Дибирова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это было похоже на кошмар. Всхлипывания, сутолока, лакания, истошные вздохи и ругань. Они алкали, и желание их было бесконечно.
Я зажмурил глаза, закрыл уши, чтобы ничего этого не слышать, и снова уснул. Так я проспал до самого рассвета.
Сквозь мой сон автоматной очередью пробилась хлёсткая немецкая речь, и я очнулся.
Небо было покрыто чистой и свежей лазурью. Вокруг, на досягаемом взглядом просторе в несколько километров, не было ни облачка. В любое другое время я бы порадовался этому небу, но только не сейчас.
Я взглянул в сторону двустворчатых церковных дверей. Они были настежь распахнуты. Оттуда-то и слышались громкие немецкие голоса. Один из фашистских офицеров стоял у входа и командовал немецким рядовым, находившимся внутри.
Через пару секунд двое солдат понесли из церкви что-то к дороге.
С моей позиции видно было не слишком хорошо, к тому же и несли они в противоположную сторону.
Только когда немцы бросили свой груз на размокшую после дождя землю и отправились за следующим, я разглядел издалека, что это было человеческое тело. Следующая пара солдат тут же кинула на него второе.
На тот момент сомнений у меня не возникло по поводу того, что наших пленных солдат застрелили, пока те спали.
Я еле встал с места, чтобы подобраться ближе. Я ступал осторожно, опираясь на здоровую ногу и стараясь глядеть вниз. На земле лежало ещё много спящих солдат. Но я был слаб, и ноги меня не слушались. Голени были тяжелы и отекли так, что я почти их не чувствовал.
Случайно я всё же задел одного солдата, чиркнув довольно сильно носком сапога прямо по его голове. Солдат никак не отреагировал. Я посмотрел на его лицо и содрогнулся. Это был мертвец. Но его глаза всё ещё продолжали смотреть на меня, точно из другого мира.
Я повернулся кругом, оглядев остальных пленных. Кто-то сидел на грязной жиже и смотрел перед собой. Другие о чем-то говорили. Остальные так же, как и я, наблюдали за немцами. Но были и те, кто лежал так же, как уснул вчера вечером. Все они были мертвы.
К этому моменту к дороге, где сваливали трупы, немцы несли уже шестое тело. Потом было седьмое, восьмое, и так без перерыва ещё почти час немцы выносили из церковной залы и сваливали на мокрую дорогу тела наших солдат.
Бледные, окоченевшие трупы валились друг на друга, как мешки, свисая вниз голыми и мокрыми человеческими руками. Они замёрзли. Переночевав на холодном каменном полу, обессиленные от ранений, существенной потери крови, голода и бедственного положения, они заснули и больше уже не захотели просыпаться. Мёртвых было больше сотни – примерно около одной трети всех пленных.
Закончив свою работу, немецкий офицер надменно обратился к нам. «Копать!» – крикнул он и ушёл.
Все, кто оказался поблизости, наблюдали за немцами и слышали приказ, тотчас же, не сговариваясь, словно повинуясь какому-то единому внутреннему голосу, собрались вместе и упали на колени.
И мы копали.
Я вместе со всеми яростно припал к мокрой глинистой земле и рыл её голыми руками.
Сначала земля поддавалась, и все копали быстро, ладонь за ладонью черпая землю перед собой и отбрасывая её в стороны. Но уже вскоре пошла сухая, твёрдая порода, вдобавок силы быстро исчерпали себя, и копать стало в сто раз тяжелее. Сухая пыль забилась под ногти и в трещины ладоней, которыми я въедался в каменный грунт, соскребая по горсточке пыли. Ногти обламывались у самой мякоти.
Я исцарапал себе руки до крови, и эти ранки тоже забились земляной пылью.
Мы быстро поняли, что копать надо в основном вширь, но не вглубь.
Кое-как всем вместе нам удалось выкопать яму в полметра глубиной, распластавшуюся на земле квадратом примерно два на пять метров.
Дальше принялись перетаскивать в неё тела и укладывать их друг за другом. Силы были совсем на исходе, и за одно тело приходилось браться впятером, чтобы только донести. Трупы были холодны и, как мне показалось, очень грузные, намного тяжелее веса тела живого человека.
Один молодой солдат вскоре не выдержал такой работы. Сдали нервы. Он начал плакать, да не просто плакать, а принялся реветь во всю мощь, закрывая глаза измазанными в земляной жиже ладонями.
Рёв быстро перешёл в истерику. Тело его затрясло в нервной судороге, и он, повалившись прямо в яму на трупы, принялся корчиться, точно его пинают в живот.
Парня быстро достали и оттащили от могилы, и он ещё долго дрожал и всхлипывал в рыданиях, лёжа прямо на земле недалеко от нас.
К этому моменту солнце уже достигло зенита и палило беспощадно. Все истекали потом. Приходилось уже не нести трупы, а волочь их по земле. Некоторые, старались вовсе не смотреть на них и тащили, крепко зажмурив глаза.
В конце концов все тела были уложены и закопаны. После этого один наш офицер, сняв с себя сапог, размотал портянку и оторвал от её края лоскут во всю длину. Им он перевязал две сломанные палки крестом и воткнул в свежую землю.
Все склонили головы и стояли молча некоторое время.
Меня ноги уже не держали. Я опустился на траву около деревянного креста и так же молчал со всеми.
Это была последняя дань и почесть умершим солдатам. Так похоронили бы и меня. Но в моих краях совсем иные обычаи погребения.
Была глубокая, серая осень. На похороны в наш дом с самого утра собралось почти всё село. Приезжали люди из других сел, районов и городов.
Женщины, как только рассвело, начали приготовления на кухне. В большом казане варили рис, в кадках подходило тесто для хинкала, отдельно готовили сладости, чтобы раздать садака. Во дворе к дереву были привязаны три барана, которых должны были в тот день зарезать.
Я искал мать, но нигде не находил.
Она была ещё сильна и вполне здорова в то время, но смерть отца после долгой тяжёлой болезни всё же оказалась сильнейшим и безжалостным ударом для неё.
В родительской спальне на втором этаже мать лежала на старой деревянной кровати, и за ней ухаживала младшая сестра, Шахри. Она то подносила ей воды, растворяла порошок от головной боли, то меняла холодный компресс со лба, постоянно докладывала о приготовлениях, успокаивала, утешала. И в конце концов залилась горьким, неудержимым плачем, который был слышен во всём доме.
Пожалуй, из сестёр именно Шахри была сильнее всех привязана к матери. И мать сама, при всей своей строгости к нам, относилась к ней с каким-то едва уловимым трепетом.
В соседней со спальней комнате – это была моя комната – покоился отец.
После смерти покойного надлежит обмыть в специальном тазу. На всё наше селение был один такой таз, и я никогда до этого дня его не видел, как не видел потом и после. Никогда я не знал, у кого он хранится, но предполагаю, что, должно быть, у муллы.
Этот таз был как символ горя. Когда человек шёл по селу, неся его в свой дом, не было удачи и каждому, кто его встретил. Из-за этого, чтобы избежать дальнейших трагедий, за тазом, по возможности, ходили поздней ночью или рано с утра.
У аварцев хоронят без одежды. По мусульманским обычаям отец был полностью, в несколько слоёв, завернут в белый бязевый саван и уложен на специальный ритуальный коврик. Вокруг него на полу сидели старухи во всём чёрном. Перебирая костлявыми, сухими руками янтарные чётки, они читали суры из Корана, воедино слившись голосами.
Такую необходимость, как правило, доверяли родственникам, но этих женщин я никогда не видел до этого дня в нашем доме.
Я попытался взглянуть им в лица, но их черты мне ни о чём не говорили.
Их губы, перешёптывающие арабские слова, будто и не произносили никогда обыденной речи. Глаза были едва прикрыты в скорбной поволоке, и пальцы уже много лет подряд перебирали число 33 в бусинах, связанных одной нитью, среди которых не было ни первых, ни последних номеров, как не было первых и последних среди тех, по ком они плакали.
Потом я часто вспоминал этих женщин в трауре. Несколько раз они мне снились, и я мучительно всё пытался узнать хоть одну из них. Найти связь между ними и нашим родом. И всё зря. Только у людей случалось горе, они уже стучали в их двери и исчезали, окончив ритуал.
Мне представлялось, что у этих старух никогда не было семьи. Они никогда не рожали детей и не занимались ничем, кроме того, что ходили по домам вслед за вестником смерти и отпевали мертвецов. Кто они были на самом деле? Откуда? Где жили своей будничной жизнью? Я не знаю и сейчас. Задать эти вопросы матери я никогда не решался, и они, навечно открытые, мучают меня до сих пор.
Мне было тогда пятнадцать. Я ходил по коридору второго этажа нашего дома в селе из конца в конец, сквозь щели между неприкрытыми дверями заглядывая то в одну комнату, то в другую.
Было видно, как, прильнув к маминой груди, в её комнате рыдает сестра, как мама гладит её рукой по голове, едва сдерживая слёзы. В другой комнате я видел, как чёрные, точно вороны, старухи возносят руки к небу, прося об отпущении прижизненных грехов. Я знал, что они будут делать это ещё три следующих дня.