Учитель поэзии (сборник) - Александр Образцов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
15.
И я вышел в шубке из шиншиллы, которая рядом с ее норковой была как «мерс» рядом с «копейкой», и сапоги у меня были английские, не ее пиренеи.
Я вышел из парадной, снег сверкал на Чистых прудах алмазными горами, и пошел к метро.
Я прошел мимо Елизаветы, стоящей столбом, презрительно оглядев ее коренастую фигуру. Не зря я вторую неделю зарывался в каталоги. Теперь я видел, что Елизавета была одета случайно и вряд ли могла произвести впечатление на действительно богатых людей.
Больше того, я вдруг освободился от зависимости. Мне ничего не стоило подойти сейчас к ней и ошеломить признанием маскарада.
Но меня ждали другие горизонты…
Брандахлыст
Брандахлыст начинался со змееобразного отростка.
В нем долгое время не обнаруживалось никаких особых талантов. Ну – ползал, потом слонялся из угла в угол. Растапливал печь и сидел на корточках, устремляясь за огненными змеями, за треском пожираемых сучьев.
Брандахлыст – Брандахлыст и есть.
Озарен был мгновенно, поздней осенью. Стучал дождь. Трещали сучья. На когда-то крашеном полу суетились красные мыши – вестники поддувала.
«А ведь ничего не надо, – подумал Брандахлыст. – Ничего.»
И прошептал:
– Ни-че-го.
Брандахлыстиха принесла очередную охапку сучьев, грохнула их на жестяную покрышку. Заплакал сын Брандахлыста, – проснулся.
Наутро Брандахлыст был уже в районном центре. Агитировал он на железнодорожном вокзале. Встречал поезда с востока и с запада – стоянка здесь для всех была одинакова, шесть минут – он успевал пройти по земле от первого вагона до четвертого, затем подтягивался на руках на бетонную платформу, шел до одиннадцатого, спрыгивал в гарь и заканчивал шестнадцатым вагоном, повторяя открывшуюся ему истину:
– Ведь ничего нам больше не надо. Ничего!
Озадаченные пассажиры провожали его приближающимися к истине глаза ми и возбужденно пересказывали услышанное в купе и тамбурах.
– Действительно! Что нам еще надо?.. Ничего! Куда мы, прости господи, рвемся?..
Так пошла гулять по земле брандахлыстова ересь.
Власти издавали указы, постановления, конституцию меняли, пытаясь расшевелить население областей – все тщетно. Тот, у кого была печка, садился у нее на корточки, задумчиво следил за игрой огня. У кого печки не было (а таких оказалось большинство) собирались у костров на окраинах, в заброшенных парках, а то и в кочегарках, не переведенных по ка на газовое топливо, и смотрели, как одна стихия переходит в другую. Могучая сила людей возвращалась к ним.
Брандахлыста же власти все-таки вычислили, привезли в столицу, и он, как это всегда случается, начал проповедовать в различных закрытых компаниях. И камины были для этого сооружены из особого краснощекого кирпича, и люди собирались в очках, с блестящими волосами – а все было как-то не взаправду.
Брандахлыст скучал.
И называл он эти свои сегодняшние дела одним словом – грустнопупие. Или разнопопие. Смотря по настроению.
Возвращение
На юге жили бабка с дедом – единственная его родня. Лев Алексеевич помнил, как до войны, пятилетним мальчиком, вместе с родителями гостил у них. Помнил большой дом – пять окон на улицу, в котором в каждой комнате пахло по-своему: нафталином, луком, какими-то травами, яблока ми, примусом, но везде пахло одинаково – старостью, хотя тогда-то, до войны, и деду и бабке было всего под пятьдесят. Во дворе, за загородкой, жили утки, и всегда, когда он вспоминал детство, то видел со стороны себя, заспанного и обиженного ускользнувшим сном, выходящего из темных сеней под как бы навес двора, в шумное кряканье уток, видел бабку, с досадой отгоняющую их от корыта с пойлом. А двор был как бы под навесом из-за того, что с двух сторон над ним поднимались крыши дома и сарая, а с третьей начинался сад, который сиял от солнца. Двор же был в тени, и в эту тень входил дед и шел к Леве от рукомойника, держа на ладони грушу. И вкус этой груши, и мельканье утиных крыльев и шей, лицо деда под соломенной шляпой, сидящего перед ним на корточках, оставались в нем самым четким воспоминанием раннего детства.
И почему все это вспомнилось в жаркий полдень в Новороссийске, на вокзале, в ожидании поезда на Москву? Лев Алексеевич точно знал, когда он подумал об этом. Жена пила газированную воду, а он, сидя на скамье, оглянулся, отыскивая ее глазами, и тогда заметил этого старика. Старик был в посеревшей от старости кепке, серой дешевой рубахе, застегнутой на все три пуговицы, так что ворот ее вреза́лся в дряблую шею с редкой седой щетиной. Сухожилия собирали старую кожу в мешочек, и со своими выпученными глазами старик походил на индюка. Он сидел, расставив ко лени и упираясь в них разведенными в локтях руками. Было что-то жалкое и одновременно наглое в его позе. Как будто жизнь учила и била его очень долго, а теперь отступилась, но он никак не мог этому поверить и ждал, поводя своими выпученными глазами, новых ударов.
Разве таким был его дед? Каким он был? И жив ли он сейчас? В пяти десятом он был жив-здоров. Единственная телеграмма, которую Лева получил после смерти отца, была телеграмма от бабки с дедом.
Потом он уехал и никогда больше не возвращался на железнодорожную станцию, где остались могилы отца и матери.
Какие это были веселые, лихие и жуткие времена! До двадцати лет Лева благополучно избегал зоны, мотался по городам от Прибалтики до Урала, знал вокзалы, как свой дом. Они и были его домом. Как он был удач лив в вагонных и вокзальных кражах! Однажды в Москве он сидел в ресторане «Центральный» за одним столиком с Эдди Рознером и украл у него портсигар. Эта история принесла ему такое уважение у блатных, что он начал сомневаться в относительной и абсолютной ценности подвигов вообще.
Что его заставило завязать? Ерунда, один разговор. Собственно, Лева и не студента этого имел ввиду, а супружескую пару, приискателей, в том купе. Он играл обычно роль генеральского сына, навещавшего отца. Странно, он перепробовал много ролей – и юного геолога, и сына академика, и бедного студента, но ни одна из них не вызывала особого доверия. Генеральский же сын вызывал не только доверие – раболепие. Стоило ему сказать впопад или невпопад «мой отец, генерал-лейтенант…», как женщины бледнели от волнения, а мужчины порывались вставать. Вот и тогда после этих слов приискатель в полосатой пижаме, с брюзгливым ртом, висячими бровями мгновенно выпрямил спину и положил руки на ко лени.
– Вы не представляете, как я вам завидую, – сказал вдруг студент.
– Да? – Лева свысока посмотрел на него.
– Вы меня не так поняли, – улыбнулся студент. – У вашего отца, видимо, отличная библиотека. Мечта моего детства – иметь богатую библиотеку.
– У отца в основном военная литература, – сказал Лева.
– Все равно, – ответил студент. – Там, где есть книги, много книг, они притягивают другие книги, не обязательно специальные. Наверняка в вашей библиотеке есть Тацит и Плутарх. А если есть они, как же обойтись без Светония. А там и Апулей недалеко. Да! – засмеялся студент и глубоко вздохнул от наслаждения. – Какая радость – читать книгу! Ведь это подумать только: человек всю жизнь по крупице собирал мудрость, исследовал историю, характеры и писал книгу. Всю жизнь! Ты берешь и читаешь ее. И как бы ты медленно и вдумчиво ни читал, а больше двух недель чтение не продлится. Две недели – и вся жизнь. А?
– А ваш отец, извините, – сказал приискатель, обращаясь к Леве, – корпусом, а? Это, – командует?
– Об этом не говорят, – отрезал Лева.
– Да-да, – совершенно стушевался приискатель.
– Танкист, – бросил Лева и обернулся к студенту: – Что толку от этого чтения? Все равно, что в замочную скважину смотреть.
– Не знаю, – сказал студент. – Я так не думаю. Люди одинаковы. И жизни их, в принципе, одни и те же. И уроки те же, и мораль.
– Ну вот, – сказал Лева. – Тем более.
– Это я по поводу замочной скважины. Да, люди одинаковы, но как умны некоторые из них, какие у них богатые чувства, какие красивые поступки! И если он пишет – значит, доверяет тебе, доверяет самое ценное в своей жизни и не боится, что ты над ним посмеешься. Нет, это не замочная скважина…
Ночью, выходя с чемоданом приискателя, Лева не забыл прихватить ба ул студента. Он настолько привык воровать, что раскаяние ощутил лишь года через четыре, сам будучи студентом.
Так и сейчас, увидев этого старика и вспомнив деда, Лев Алексеевич впервые почувствовал – нет, не раскаяние, – а печаль, как будто прокатился по своим сорока шести годам, как по ступеням. Так быстро пролетело время! И неужели все эти годы были живы его единственные кровные родные?
Жена, вернувшись, тяжело села рядом. Жару она переносила плохо, но каждый год рвалась на юг.
– Что такое? – спросила она.
– Знаешь, – сказал Лев Алексеевич, – я вспомнил. У меня ведь здесь недалеко дед с бабкой жили.
– Жили или живут?