Дорога перемен - Йейтс Ричард
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот одно из ранних воспоминаний: «Ну-ка разожми!» Ему протягивают огромный, до дрожи сжатый кулак, но отчаянные попытки двумя руками отогнуть хотя бы один палец ни разу не увенчались успехом и лишь порождали отцовский смех, эхом отражавшийся от кухонных стен. Он завидовал не только силе, но уверенности и чуткости его рук, наделявших аурой великолепия любой предмет: скрипучую ручку коммивояжерского портфеля свиной кожи, рукоятки всех столярных инструментов, волнующе опасные приклад и курок дробовика. Ты будто сам чувствовал, каково держать их в руках. Когда Фрэнку было лет пять-шесть, его особенно притягивал портфель, по вечерам стоявший в полутемной прихожей; иногда после ужина мальчик отважно подбирался к нему и представлял, что владеет этой драгоценностью. Ах, какой он великолепный и гладкий, как невероятно толста его ручка! Тяжеленький (ух ты!), но как легко он покачивался возле отцовской ноги! Лет десяти-двенадцати Фрэнк познакомился с плотницким инструментом, но эти воспоминания лишены приятности. «Нет-нет, сынок! — Отец перекрикивал визг мотопилы. — Ты загубишь инструмент! Неужто сам не видишь? Так нельзя!» Стамеска, долото, коловорот или другое твердолобое орудие, столярничавшее в поте лица, изымалось из неумелых рук и зависало в воздухе для подробного осмотра на предмет повреждений. Затем следовала лекция о надлежащем обращении с инструментом, подтвержденная мастерской демонстрацией (во время которой мелкие стружки золотинками цеплялись за волосатые руки), но чаще слышались вздох человека на краю терпения и тихие слова: «Ладно. Ты уж лучше иди отсюда». В столярной мастерской каждый раз все так и заканчивалось, и по сию пору Фрэнк чувствовал себя униженным, когда вдыхал желтый запах опилок. Испробовать дробовик, слава богу, не довелось. К тому времени, когда Фрэнк достаточно подрос, чтобы сопровождать отца в его все более редких охотничьих вылазках, хроническое разногласие между ними давно уже исключило подобную возможность. Старику в голову не приходило позвать с собой сына, а Фрэнк, который переживал период мечтаний о товарняке, даже не помышлял о таком приглашении. Что за радость сидеть в луже, чтобы настрелять кучу уток? Кому, скажите на милость, интересно возиться с дурацкими инструментами? А главное, кто захочет стать квелым коммивояжером, который разгуливает с портфелем, набитым скучными каталогами, и строит из себя важную шишку, а сам целыми днями рассусоливает о счетных машинах перед сборищем тупых приказчиков, дымящих сигарами?
Но и тогда, и после, и даже во времена бунтарства на Бетьюн-стрит, когда папаша уже превратился в сварливого старого дурня, клевавшего носом над «Ридерс дайджест», Фрэнк верил, что в руках отца живет нечто прекрасное и неповторимое. Даже на смертном одре, когда высохший и ослепший Эрл Уилер лишь квохтал («Кто здесь? Фрэнк? Это Фрэнк?»), хватка его сухих рук была по-прежнему уверенной, а когда наконец они расслабленно замерли на больничной койке, то все равно выглядели сильнее и красивее, чем руки его сына.
— Да уж, мозгоправы прибалдели бы от меня, — криво усмехался Фрэнк в беседах с друзьями. — Нет, точно, одних отношений с папашей, не говоря уж про матушку, хватило бы на целый учебник. Ну прям тебе гнездилище психов!
И все-таки, когда ему было тревожно и одиноко, вот как нынче, он радовался, что может наскрести в себе толику искренней любви к родителям. Пусть жизнь складывалась не так уж просто, некогда в ней хватало покоя для приятных мечтаний, благодаря которым его душевное здоровье было гораздо крепче жениного. Если уж ему психиатры возрадуются, бог знает, каким пиршеством для них станет Эйприл.
В ее скудных рассказах о родителях ничто не вызывало его сочувствия, словно в романах Ивлина Во.[8] Неужели такие люди и вправду бывают? Он видел их лишь как мерцающую картинку из двадцатых годов: Повеса и Ветреница, загадочно богатые, беспечные и жестокие; посреди Атлантики обвенчанные капитаном корабля, они разбежались менее чем через год после рождения единственного ребенка.
— Кажется, прямо из роддома мать отвезла меня к тете Мэри, — рассказывала Эйприл. — По-моему, до пяти лет я жила у нее, потом была пара других теток или каких-то подруг, а уж затем я попала к тете Клер.
Еще она поведала, что в тысяча девятьсот тридцать восьмом году отец застрелился в номере бостонского отеля, а через несколько лет, после долгого заточения на Западном побережье в лечебнице для алкоголиков, умерла мать. Вот и весь рассказ.
— Ничего себе! — сказал Фрэнк, когда невыносимо жаркой летней ночью впервые услышал эту историю (он грустно покачал головой, но и сам не знал, что его гложет: сочувствие несчастью или зависть к судьбе, драматизмом сильно превосходящей его собственную). — Наверное, тетка заменила тебе мать, да?
Эйприл пожала плечами и чуть скривила рот, приняв «крутой вид», который позже ему так не нравился.
— Ты про какую тетку? — спросила она. — Мэри и других я почти не помню, а Клер всегда ненавидела.
— Да перестань! Как ты можешь так говорить? Ненавидела! Может, сейчас тебе так кажется, но в те годы наверняка она внушала тебе… ну, там, любовь, чувство защищенности и все такое…
— Значит, не внушала. Подлинная радость была, когда меня навещал кто-нибудь из родителей. Вот их я любила.
— Но они же почти никогда не приезжали! При таком раскладе даже не почувствуешь, что они вообще есть. Как же их любить?
— А вот любила и все.
Эйприл стала собирать в шкатулку разложенные на кровати вещицы: свои фото в разные годы на разных лужайках, где она снята с кем-нибудь из родителей; миниатюрный портрет матери; пожелтевший снимок в кожаной рамке — высокие, элегантные мать и отец стоят под пальмой, внизу надпись «Канн, 1925»; мамино обручальное кольцо; медальон с локоном бабушки с маминой стороны; белую пластмассовую лошадку размером с брелок, красная цена которой два цента, но которую сберегали все эти годы, потому что «ее подарил отец».
— Ладно, бог с ним, — согласился Фрэнк. — Возможно, они казались романтичными и прочее, этакими ослепительными красавцами и все такое. Я не о том, я про любовь.
— Так и я про любовь. Я их очень любила.
Эйприл защелкнула шкатулку. Грустное молчание было таким долгим, что, казалось, тема закрыта. Для себя Фрэнк ее закрыл — во всяком случае пока. Для спора ночь была слишком жаркой. Но выяснилось, что Эйприл просто тщательно подбирала слова, которые точно выразят ее мысль. Она заговорила и стала так похожа на девочку с фотографии, что Фрэнк устыдился.
— Я любила их одежду, — сказала Эйприл. — Любила, как они говорят. Любила их рассказы о жизни.
После этого ничего не оставалось, как обнять ее; Фрэнка переполнила жалость к убогим сокровищам, и он дал себе клятвенное обещание (которое вскоре нарушит) никогда ее не обижать.
Подсыхающее молочное пятнышко и крошки — вот и все следы детского завтрака, все остальное в кухне сияло идеальной недомашней чистотой. Фрэнк решил, что сейчас выпьет кофе, оденется и отберет у жены косилку (если потребуется, силой), дабы утро обрело хоть какое-то равновесие. Все еще небритый и в халате, он возился с рукоятками электроплиты, когда на подъездной аллее затарахтел «универсал» миссис Гивингс. Фрэнк хотел спрятаться, но было поздно. Сквозь сетчатую дверь гостья его уже заметила, а Эйприл помахала ей с дальнего конца лужайки и продолжила косьбу. Попался. Пришлось с гостеприимным видом встать в дверях. И чего эта баба не дает им покоя?
— Я на минутку! — крикнула миссис Гивингс, шатаясь под тяжестью промокшей картонной коробки с землей и дрожащим растением. — Просто решила завезти вам очиток для того лысого пятачка на вашей аллее. Ну не стойте же столбом!
Фрэнк неловко изогнулся и, придерживая ногой дверь, перехватил у нее коробку.
— Держу, — улыбнулся он, оказавшись почти вплотную к ее напряженному, обсыпанному пудрой лицу.
Миссис Гивингс всегда выглядела так, будто красилась в лихорадочной спешке, желая поскорее развязаться с этим глупым занятием. Она вечно куда-то спешила, эта пятидесятилетняя аккуратная женщина с продубленным лицом, в глазах которой светилась фанатичная вера в необходимость быть занятой делом. Даже когда она стояла, в линии ее плеч и складках свободной, наглухо застегнутой одежды угадывалась кинетическая энергия; садилась она всегда только на краешек жестких стульев, а представить ее в лежачем положении, и тем более спящей, когда лицо отдыхает от фальшивых улыбок, смешков и светских мин, было просто невозможно.