Творческое письмо в России. Сюжеты, подходы, проблемы - Майя Александровна Кучерская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вторая особенность – интериоризация текста-источника воспринимающей культурой, что в целом продолжает традицию восприятия текстов Горького на эстонском языке, начиная с самых первых переводов, о чем мы говорили выше. Однако здесь речь идет не только о фольклоризации, но и об изменении социальных ролей персонажей. При сохранении этой тенденции в дальнейшем переводе это, вероятно, привело бы к перераспределению значений в изначальном тексте и уменьшению контраста между бабушкой (воплощающей народную стихию554) и другими персонажами повести.
Как мы уже говорили, этим планам – какими бы они ни были – не суждено было осуществиться. Тальвик был депортирован в Сибирь, а договор на перевод перезаключен с Бетти Альвер. Переводчица использовала наброски мужа в своей работе, приведя их в соответствие с собственной концепцией.
III
Наиболее заметны сделанные ею изменения синтаксической структуры: Альвер последовательно заменяет горьковские точки с запятой555 (бережно перенесенные в перевод Тальвиком) точками, членя текст на гораздо большее количество коротких предложений. Если у Горького и у Тальвика один абзац соответствовал одному предложению, то у Альвер в первом абзаце три предложения, во втором два и в третьем четыре. Таким образом, текст получает более четкую, более нормативную синтаксическую структуру и лишается, с одной стороны, некоторой певучести, характерной для начала «Детства», а с другой – цельности этих вводных предложений-«ремарок».
Эта тенденция последовательно прослеживается на протяжении всего остального текста. Для наглядности приведем еще один пример из первой главы, в котором длинный период Горького трансформируется в три коротких предложения, а тире (придающие фразе большую эмоциональность) в одном случае заменяется двоеточием, а в другом вовсе опускается:
Второй оттиск в памяти моей – дождливый день, пустынный угол кладбища; я стою на скользком бугре липкой земли и смотрю в яму, куда опустили гроб отца; на дне ямы много воды и есть лягушки, – две уже взобрались на желтую крышку гроба556.
Teine äratõmme mu mälus: vihmane päev, lage kalmistunurk. Seisan kleepival libedal mullahunnikul ja vaatan auku, kuhu langetati isa kirst. Augu põhjas on palju vett ja samuti on seal konni, kaks neist on juba roninud kirstu kollasele kaanele557.
Перерабатывая перевод Тальвика, Альвер также в ряде мест меняет выбранный им порядок слов, что изменяет и коммуникативную задачу предложения:
Тальвик: Käest kinni hoiab mind vanaema…
Альвер: Mind hoiab vanaema käest kinni…
Тальвик в целом готов поступиться «комфортом» читателя ради максимальной близости к оригиналу (здесь у Горького: «Меня держит за руку бабушка»), при этом он тонко чувствует, что можно изменить, а что нужно оставить: он сохраняет рема-тематическое членение предложения, характерное для русского языка, оставляя слово «бабушка» в конце фразы – как несущее наиболее важный смысл. Альвер меняет порядок слов на более нормативный для эстонского языка, но при этом меняется и смысл: «бабушка» перестает цеплять внимание читателя и быть смысловым центром этого сообщения.
Отметим еще одно незначительное, но, как нам кажется, очень характерное изменение, которое Альвер вносит в черновик мужа (показательное именно в силу своей мелочности – зачем менять?): у Тальвика в переводе фрагмента: «…наверху, в доме, жили бородатые крашеные персияне…» использовано слово perslased (персы), Альвер заменяет его на pärslased. Форма perslased является более старой нормой правописания (в то время как pärslased – современная Альвер норма). Однако рискнем предположить, что у Тальвика за использованием устаревшей формы слова скрывалась попытка передать стилистическую окраску оригинала: у Горького не «персы», а «персияне»558 (слово устаревшее и отсылающее к полусказочному контексту, в котором мальчик осмысляет жизнь иноверцев в портовом городе). На наш взгляд, это также является попыткой Тальвика передать в этом месте субъективную точку зрения мальчика, а не взрослого рассказчика, попыткой педалировать в переводе наличие в тексте «детского взгляда», что для Альвер, по-видимому, становится неактуальным.
Эти тенденции в работе Альвер с лексикой, направленные на нейтрализацию стилистических особенностей исходного текста, легко проследить и на остальном пространстве перевода «Детства». Приведем еще несколько примеров из разных мест повести:
И так все это хорошо у него, что ангелы веселятся, плещут крыльями и поют ему бесперечь: «Слава тебе, господи, слава тебе!»559
Ja kõik see on tema juures nii hea ja tore, et inglid aina rõõmutsevad, muudkui laksutavad tiibu ja laulavad temale vahetpidamata: «Au olgu sinule, issand, au olgu sulle!»560
<…> часто являлась бойкая Петровна, иногда приходила даже веселая постоялка, и всегда в углу, около печи, неподвижно и немотно торчал «Хорошее Дело»561.
<…> tihti tuli südi Petrovna, mõnikord ilmus isegi lustiline naisüürnik, kuid alati konutas nurgas ahju kõrval «Hea asi» – liikumatuna ja sõnatuna562.
Альвер последовательно заменяет просторечье литературной нормой (vahetpidamata – «непрерывно» вместо «бесперечь»; sõnatuna – «бессловесно» вместо «немотно»). В целом можно сказать, что в переводе Альвер прослеживается тенденция к объективизации и нормативизации синтаксиса и лексики, а также к нивелированию зазора, существующего между героем автобиографии и взрослым рассказчиком (и выбор в таких случаях всегда делается в пользу объективной точки зрения). Такая переводческая стратегия согласовывалась с официальной раннесоветской трактовкой горьковской автобиографической прозы, согласно которой «Детство» представляло собой, в первую очередь, масштабный эпос «о свинцовых мерзостях жизни», а лирическое начало в повести объявлялось почти отсутствующим. Причем если прижизненные критики ставили это в упрек Горькому (например, в 1915 году Пришвин писал Горькому: «„Детство“ – очень хорошая книга, но это все-таки половина того, что нужно: не хватает в ней самого мальчика Пешкова»563), то в советском литературоведении это становится доминирующей точкой зрения и описывает скорее достоинства повести. Так, советский литературовед, редактор серии сборников «А. М. Горький. Материалы и исследования» В. А. Десницкий в 1935 году резюмировал: «<„Детство“> не история души ребенка, а русская жизнь в определенную эпоху»564.
Повышение эпичности, сопровождающее ослабление субъективности, хорошо заметно в переводе одной из самых сильных сцен повести – смерти матери. У Горького экспрессивность этой сцены парадоксальным образом достигается благодаря сухой фиксации происходящего, в чем проявляется индивидуальная реакция мальчика на особенно трагические ситуации – он не может воспринять их эмоционально. Приведем финальную фразу этого эпизода:
Неизмеримо долго стоял я с чашкой в руке у постели матери, глядя, как застывает, сереет ее лицо565 .
Переводчица