Эклиптика - Бенджамин Вуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А чего волноваться. Я писала.
Он сердито уставился на меня:
– Это я вижу. – Нотка презрения в голосе. – Но выглядишь ты что-то не очень. Прямо скажем, ужасно. Ты чем тут питалась?
Я пожала плечами:
– Содовым хлебом.
– Содовым хлебом. И все?
– Ну, я съела кусочек. Вышло очень солено.
– И это за шесть дней?
– Мне его мама пекла.
– Ага. Ясно. – Смягчившись, Джим сделал шаг мне навстречу. – Давай-ка ты приляжешь.
– Когда ты вернулся?
– Не знаю. Рано утром.
– Ты опоздал на поезд.
– Не совсем. Пойдем, марш в постель. (Мне пришлось пятиться задом.) Я подогрею тебе молока, а потом ты что-нибудь съешь.
* * *
Теплое молоко в животах и полпачки печенья. После этого все пошло на лад. Мы сидели на кухне с распахнутой дверью, впуская в дом последние капли лета, одурманенных мух. Невыносимо ярко. Зато Джим снова рядом. Сидит во главе стола, смотрит, как я жую. Подпирает подбородок кулаками. Лениво вздыхает.
– Надо приготовить тебе полноценный завтрак, – сказал он. – Возьми еще печенюшку. (Божественные скукоженные изюминки. Я прожевала еще кусочек, отпила еще молока.) Здоровый холст у тебя в задней комнате. Сама натягивала?
– Ну, мне некому было помочь.
– Твоя картина… – Голову набок.
– Не закончена.
– Скорее, ты не в силах перестать над ней работать.
– Она никак не выстраивается.
Хватит печенья.
– Что-то она мне напоминает.
– Очень плохого Тернера.
– Я не говорил, что она вторична.
– Обратись к окулисту.
– Элли… Ты меня беспокоишь.
– Я ем. Чего еще ты от меня хочешь?
Покусывая костяшки, Джим раздумывал над ответом. Он не сводил с меня глаз. Во рту у него виднелась лунка на месте выбитого зуба. Наконец он сказал:
– Вообще-то она напомнила мне работы, которые я писал, когда пил – беспробудно пил. Когда мысли выплескиваются наружу и ты не можешь их удержать. Когда нет ни контроля, ни дисциплины. Все хлещет безостановочным потоком. Я знаю, каково это, уж поверь. Похоже на свободу, но на самом деле ты лишь отгораживаешься от мира. Ни к чему хорошему это не приводит.
– Не стоило меня здесь оставлять, – сказала я.
– Да, наверное, ты права.
– Так зачем же ты это сделал?
– Так было нужно. – Взгляд вниз, на стол. – Я уже бывал в таком состоянии, как ты, и не хочу к нему возвращаться. Даже ради дорогого мне человека.
Он не сказал “любимого”. Даже не подумал.
– Сама по себе я пропаду.
– Неправда. Ты всю жизнь одна. Для тебя это благодатная почва.
– Что-то не чувствуется. – Я села прямо. – Я не могу больше писать. С меня хватит.
Ножки стула скрежетнули по полу. Джим потянулся ко мне. Схватил за запястье. Я нахмурилась.
– Элли, пожалуйста, сядь. – Он ласково потрепал меня по руке. – Мне надо кое-что тебе рассказать. Это важно.
Какое непроницаемое лицо: ничего не добьешься. (Петунии.) Я села на место.
Джим вздохнул. Сомкнул ладони.
– Я носил его в поездке. – Перстень с опалом скользнул на стол и лежал теперь там, покачиваясь. – Не самое изысканное украшение на свете, но оно дорого мне как память.
Я не притрагивалась к перстню. У меня пересохло во рту.
– Как память?
– Оно принадлежало тому, кто мне небезразличен.
– Анне Элен. – Глупо было думать иначе.
– Нет. – Он улыбнулся. – Моему полковому товарищу.
– А…
– Уродливая штуковина, но я ношу ее с гордостью.
– Можно воды? – попросила я.
Он прищурил глаза:
– Да, конечно. Сейчас принесу.
Наполнил стакан из крана. Полюбовался птицами в саду. Это мне дневной свет резал глаза, не Джиму Калверсу. Джиму день нравился таким, какой он есть.
– Послушай, – сказал он, поставив передо мной стакан и сев на место. – Просто послушай меня. Может, тогда ты не наделаешь глупостей. (Я пила медленными глотками.) Я соврал тебе в самом начале. Когда ты спросила, где я пропадал. Извини, но это было необходимо.
– Я знаю, что ты был не в Лондоне. Я же не идиотка.
– Элли, выслушай меня. Это очень важно.
– Можешь не притворяться. Я дорога́ тебе, но на этом все. И да, ты тоже мне дорог. Давай просто жить дальше. Нам ведь необязательно жениться.
Он протянул руку. Я думала, за перстнем. Но нет – он крепко сжал мою ладонь.
– Анна Элен – это просто имя. Мне пришлось выдумать ее на ходу. Пожалуйста, послушай.
Его словам нельзя было верить.
От воды во рту сделалось еще противнее. Как-то вязко.
– Все, что я рассказывал о визите к врачу и поездке во Францию, – чистая правда. Я действительно был в Аррасе. Пьяная драка тоже произошла на самом деле, только не в Дюнкерке, а в Париже. Я правда дал в морду какому-то поэту. Но остальное я выдумал. Не знаю, есть ли у него сестра, но в Живерни я ни с кем не ездил. В тот день меня арестовали, и за меня внес залог один друг. Он живет в Париже с женой. Теперь он драматург, и довольно известный, пишет сценарии для фильмов. И перстень, честное слово, перстень принадлежит ему. Поверь, это правда.
– Какая разница? – сказала я. – Теперь ведь ты здесь. И я тебе дорога́. Вот и все.
Джим надел перстень и покрутил его на пальце.
– Я даже не знаю, растут ли в Живерни иудины деревья. Я увидел их не там. Элли, пожалуйста, не отвлекайся. Ты даже не… Ладно, поговорим потом. Отдохни пока. А я попробую раздобыть что-нибудь стоящее на обед. Как ты смотришь на…
* * *
Яичница с фасолью. Единственный раз, когда Джим для меня готовил. Выглядело тошнотворно. Сколько я спала? Бусы примотаны к дверному проему. Тлеющие угли в камине. Он снова заставил меня поесть. Немного фасоли и щедрую порцию яичницы. Затем мы продолжили. Перстень принадлежал его другу-драматургу – это он уже рассказывал, – который живет с женой в Париже, – да-да, помню, сказала я.
– Мы вместе служили. Он был моим сержантом. После войны мы виделись всего пару раз, зато часто переписывались. Когда он внес за меня залог… В общем, было видно, что он очень за меня волнуется. Я был в ужасном состоянии. Хуже, чем в армии. Это они с женой помогли мне завязать. Ну, с них все началось.
Джим заварил чай слишком крепко. Невозможно пить.
– Слушай, Элли, слушай.
У меня все еще немного кружилась голова.
– Я совсем скатился, бросил писать – он видел, каких усилий мне стоит просто вставать с постели по утрам. Раньше это я не давал ему приуныть – развлекал его рисунками, когда мы получали новое назначение. Просто наброски ребят из нашего полка. И он знал, как много для меня значит быть хорошим художником. Мы постоянно обсуждали это в письмах.
Джим говорил правду. Глаза ясные, чистые. Никаких недомолвок и виляний. Наконец-то Джим Калверс говорил мне правду.
– Ну так вот. Однажды его жена пошла с кем-то встречаться и мы остались одни. И он начал рассказывать, что, когда был моложе, с ним тоже случилось нечто подобное – он много пил и почти ничего не писал. И хотя его пьесы каждый год где-нибудь ставили, он не мог избавиться от чувства отчаяния,