Дело, которому ты служишь - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Знаете что? — сказал Володя. — Оставьте-ка вы меня, господин Маркелов, в покое. Мне ни ваши благодеяния, ни жалованье ваше дурацкое не нужны. Идите, пожалуйста. За угощение спасибо. Впрочем, сколько с меня?
И, сунув руку в карман своих грязных, в присохшей глине штанов, он вытащил кошелек, купленный еще в Москве.
— Сколько я вам должен?
— Ай огонь же ты, парень, — с тихим смешком сказал Маркелов. — Огонь! Пых-пых — и взыграл. Зря! Но мне такие по душе. Располагайся в моей фактории, пользуйся. И жди — авось сам Маркелов к тебе лечиться придет. Жди, надейся!
Он сильно хлопнул Володю по плечу, дернул Юру за курносый нос пальцами, наподдал еще одному проводнику коленом и ушел как бы даже другом, в хорошем настроении.
Тихо стало в доме.
Тихо и темно.
Володя опять зажег свой фонарик, осмотрелся, послушал, как барабанит по крыше дождь, и знаками велел носить тюки сюда, в факторию. А через два дня местные кхарские плотники и столяры уже засыпали подполье, чинили прохудившийся от времени черный пол, настилали белый, печник складывал печи, хроменький старичок умелец поправлял дверные замки, дверные петли, духовку в плите. В сарай возили дрова — много дров: зимы здесь были суровые, морозные и снежные. А Володя в сенях, весь перепачкавшись, рисовал на жести неумело, как рисуют дети, человечков — больные человечки шли в это здание. Один опирался на палку, другой нес руку в лубке, третьего везли на олене. И себя Володя тоже изобразил — в белом халате он стоит на крыльце и улыбается до ушей. Срисовать улыбку было не с чего, и потому Володя нарисовал свой рот наподобие месяца — через все лицо. Пока он рисовал, никто не работал — все смотрели и удивлялись. И все-таки эту вывеску он не решился повесить над парадной дверью своей больницы и амбулатории.
Раза два сюда приходил Маркелов с огромной кудлатой собакой. Останавливался, глядел, приподнимал картуз, если замечал Володю, и, посвистывая, отправлялся дальше.
К седьмому ноября Володя закончил все работы по ремонту и оборудованию своей первой настоящей больницы с амбулаторией, операционной, собственной жилой комнаткой, кухней, кладовой и другими нужными помещениями. Теперь у него был и переводчик — гибкий, ловкий, всегда ровно веселый местный житель Мады-Данзы; была и стряпуха — старенькая и ужасно робкая китаянка, бог знает какими путями попавшая сюда еще в прошлом веке, ее Данзы совершенно серьезно называл «мадам повар»; был и брат милосердия — тот же самый Данзы.
Вечером, в канун седьмого ноября, Володя собрал весь свой «штат» в жарко натопленной кухне, открыл бутылку массандровского портвейна, приказал красиво накрыть на стол и разлил вино по кружкам. Мерно и громко тикали на стене часы-ходики, тоже прибывшие из Москвы.
— В это время много лет назад, — сказал Володя, — рабочие и крестьяне на моей Родине под предводительством Ленина свергли власть капиталистов и помещиков навсегда. Выпьем за трудовой народ, который это сделал.
Данзы перевел, «мадам повар» вдруг заплакала счастливыми слезами.
— Что с ней? — спросил Володя и ласково взял старуху за сморщенную, похожую на куриную лапку, руку. «Мадам повар» расплакалась еще сильнее.
— Мало ли отчего он плачет, а? — сказал Данзы. — Он что-то, наверно, вспомнил, а? Он тоже был молодой, да, имел дети, муж, да? А теперь он один, и если бы ты, доктор Володя, не послушался меня и не взял бы его, он бы пропал здесь, да? Он хочет власть рабочих и крестьян, вот.
— А ты хочешь? — спросил Володя и тотчас же испугался, что занимается пропагандой и агитацией.
Старуха все еще плакала. «Здесь не страшно, но сложно», — сказал Тод-Жин. Вот что значит «сложно», — думал Володя, вертя перед собой на столе стакан с портвейном. Впрочем, наплевать! Он покажет им всем, что такое человек, посланный страной рабочих и крестьян. Они увидят. И увидят народ — смелые и молчаливые таежные охотники, кочевники с загорелыми лицами, рыбаки с обмороженными руками — они все увидят. И они поймут тогда, что такое все Маркеловы! Поймут, если не поняли до сих пор.
— Спокойной ночи! — сказал Устименко, вставая.
Утром к нему в комнату вошел Данзы и сообщил, что на крыльце сидит лама и будет сидеть весь день для того, чтобы в больницу не пришел какой-нибудь больной.
— Это ты его нанял? — спросил Володя.
— Я? — удивился Данзы.
Весь день шел мокрый снег большими хлопьями, и лама неподвижно восседал на больничном крыльце. В обеденное время жалостливая «мадам повар» вынесла ему поесть горячей еды. Володя освирепел и накричал на свой «штат». Лама ел казенный больничный суп и разговаривал с Маркеловым, который, опираясь на тяжелую дубину, стоял поодаль и поглядывал на бывшее здание фактории окаянными цыганскими глазами. Это действительно было черт знает что, если вдуматься…
А когда стало смеркаться, Данзы, довольно, правда, робко, сказал, что лама желает войти для приличной беседы, что он хороший человек и к тому же больной. Володя плюнул мысленно и пустил ламу в комнату, которая называлась «приемный покой». Данзы очень кланялся ламе, а лама, не замечая брата милосердия, кланялся Устименке. На столике, покрытом белой клеенкой, в подсвечнике горела свеча В глухих, некрашенных шкафчиках были лекарства — лама догадывался об этом, жадно поводил глазками по закрытым дверцам, понюхал вату в стакане, потрогал пальцем деревянные лопаточки, горько, длинно вздохнул.
— Ну? — спросил Володя.
Данзы почесал босой пяткой другую голую ногу, быстро заспрашивал у ламы, тот отвечал тоже быстро, писклявым голосом. Дело у ламы было недлинное, простое: если бы Володя платил ему помесячно жалованье, то он, лама, не отговаривал бы больных приходить в Володину больницу. Только и всего. Жалованье небольшое, но верное, без опозданий и задержек. И больше того, лама мог бы даже посылать Устименке больных, с которыми он и другие ламы не справляются.
Володя слушал угрюмо и вспоминал, как Богословский рассказывал ему о самоубийствах земских врачей. Потом он поднял голову и взглянул в бабье, совершенно серьезное, безволосое, глупое лицо ламы. Еще немножко поговорил Данзы, и Володе стало смешно.
— Ладно, пусть убирается! — сказал Володя. И с силой хлопнул одной дверью, потом другой, потом заперся на ключ в своей комнате с узкой койкой у стены, с жарко натопленной печью, с маленьким столиком у окна, с фотографиями Вари, отца и тетки Аглаи…
Так началась эта трудная, глупая, чепуховая зима.
Плохо великому доктору
К ночи ударил тридцатиградусный мороз; в углах стал проступать серебристый иней, балки бывшей фактории потрескивали, а ртуть в наружном термометре продолжала падать.
Мады-Данзы нехотя затопил все огромные больничные печи.
Топил он долго, печей было семь, Мады-Данзы устал; в темных палатах уныло белели никем не занятые, застеленные чистым бельем, одеялами, покрывалами кровати.
— Больше не надо топить, а, да? — спросил Данзы.
— Надо.
— Не надо!
— Ты будешь делать, как я приказываю, Мады-Данзы, — круто сказал Устименко. — Иначе я тебя выгоню. Со мной шутки плохи — запомни это.
— Завтра придут больные? — спросил Данзы. — Много больных? Для них я буду топить все печи, да?
«Язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли!» — вспомнил Володя чью-то фразу и ушел к себе в комнату.
На следующий день температура показывала тридцать три ниже нуля. Больных не было ни одного.
— Еще топить печи? — спросил Данзы.
— Да, топить!
— Все печи?
— Да, все печи!
— Больные придут?
Устименко не ответил.
«Мадам повар» варила на своей плите рацион для трех больных. Но и трех не было. В больницу — оборудованную, теплую, чистую — не шел никто. По утрам Володя надевал халат и часа два шагал в ожидании из угла в угол по приемному покою. Должны же были они явиться!
Нет, их не было.
Они болели в своих юртах, в землянках прииска, в берестяных шалашах «алачек». Они погибали там под завывание шаманов, под грохот и позванивание бубна, под тихий лепет выжившего из ума ламы, под причитание жен и детей. Они погибали от болезней, с которыми Володя мог бы справиться, а он — здоровый, молодой, сильный — метался тут из угла в угол, для чего?
Мады-Данзы рассказывал с усмешкой превосходства:
— Вчера не пришел к нам в больницу Саган-оол, я спрашиваю, да, а? «Пойду приведу русского доктора, вылечит тебя доктор!» Саган-оол говорить не может, за него шаман Сарма отвечает: «Пусть из твоего доктора выйдет душа». Сегодня умер Саган-оол, я зашел, сидит рядом с покойником Сарма, ставит чашку с топленым маслом, табак кладет, просо, еще чашку с молочной водкой, приказывает: «Ты умер! Вот тебе все приношения, иди!» Какой народ, какой глупый народ, ничего не понимает, да, а?