Кудринская хроника - Владимир Колыхалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот Хрисанф Мефодьевич возвращается из Скита к себе. Как и намечено было, заезжал он в дом Марфы. Не исхудала, не постарела она за те восемь лет, что он не видел ее. И всё та же была она там владычица.
Ее муж Анисим на этот раз оказался дома. И первое, о чем спросил его Савушкин, когда узнал, кто перед ним, это о похищенных иконах… Нет, икон не нашли: грабители точно канули в воду. Не обнаружили их следов ни в Барабинске, ни в Новосибирске. Утрата бесценных реликвий и по сей день оплакивается в Ските. Но с той поры больше никто их тут не беспокоит, да и сами они ведут надлежащий надзор. На охоту скопом не ходят — по очереди. Не встретил Хрисанф Мефодьевич и белокурого Юрку. Слух подтвердился: мальчик живет в интернате, учится и приезжает сюда лишь на каникулы да по большим праздникам.
— Уж так мальчонок просился, так жалостливо уговаривал отдать его в школу, что мы перечить не стали. — Марфа сморгнула слезы. — Бог наставит его… А ты-то зачем, прихожалый, опять к нам зашел?
Тут Хрисанф Мефодьевич, печалясь, и выложил свою нужду. Анисим сразу потупился. Был он ликом суров, роста среднего, но плечистый, грудастый — кряж, не мужик. Савушкин не был назойливым (сам не терпел таких) и умолк под тяжелым взглядом Анисима.
И Марфа молчала. Вместе с мужем они собирались дрова таскать, воду носить. Хрисанф Мефодьевич хотел было откланяться, но Марфа остановила его:
— Посиди, подыши в тепле. Назад-то дорога далекая — натолкешься еще до испарины на макушке.
Бухали взад-вперед двери, валились охапки поленьев у широкого зева русской печи, плескалась вода в кадушке — выливалась из опрокинутых ведер. Потом Анисим, подобревший, отмягший лицом, позвал охотника на улицу.
— Пегого кобелька видишь на сене? — спросил Анисим.
— Молодой, спокойный на вид… Остромордый, остроухий. — Савушкин как бы нахваливал пса, догадавшись, что Анисим собирается ему уступить. Бог с ним — какой! Лишь бы не отказали, иначе без собаки — хана Савушкину в этом сезоне. — Сколько просишь?
— Сотню клади — и твой.
— Что мало-то?
— Хватит… Понятие есть у него, однако еще натаскивать надо. Пытал на охоте: белку облаивает, след лосиный берет.
— Так уже хорошо! — повеселел совсем Савушкин. — Спасибо тебе, Анисим! — Он в порыве схватил и стиснул узловатую кержацкую руку. — А чо мало-то все же просишь?
— А ты — богат? — вкривь усмехнулся Анисим.
— Да где там! Трудом живу, — сказал, склонив голову, Савушкин. — А от трудов праведных не наживешь палат каменных.
— Тогда нам дальше и толковать не об чем. Как сказано, так и сделано. Урманом кобелька-то зовут…
Давно уже позади Скит, давно уже Савушкин едет по просеке. И должна его просека эта через недолгое время привести к Чузику. А там, минуя версты полторы, будет зимовье. Усталости в теле нет, потому что езда к староверам все же прогулка. Да и печаль поубавилась: собаку обрел, и какая она там ни будь, а все на душе охотника веселее — надежда затеплилась… А Марфа — женщина добрая, хотя суровость на себя напускает. Однако, может быть, без суровости ей и нельзя, если спрос с нее в Ските особый. Да, это она убедила своего мужа Анисима уступить «прихожалому» пегого кобелька, когда они вместе носили дрова и воду. И вот продал старовер собаку за недорого, не ввел себя ни в корысть, ни в скупость. Не бога должно побоялся — совести. Совесть — она и бога проверит, и человека. Да что теперь для староверов бог! С мирскими больше у них сношения. И правильно. Живут на отшибе, поближе к зверью и дикой птице, промыслы добрые держат. Видишь, как медведей-то бьют! И не подумал бы, не увидя своими глазами, не услыша ушами. Матерющие люди, настоящие медвежатники. Но скоро и им отойдет эта лавочка. Сын Александр, охотовед; рассказывал, что идут разговоры о лицензиях на отстрел медведей. Оно и правильно: беспорядочная охота была чужда Хрисанфу Мефодьевичу.
Просека, как натянутая струна, и шириной не малая. Идти по ней Соловому хорошо. Рядом с конем, сбоку, послушно бежит на длинном свободном поводе пегий пес, бежит — остерегается, чтобы не угодить коню под копыта. Уже по этой его осторожности можно думать, что собака не глупая, куда не следует — голову не сунет.
Дорогой Хрисанф Мефодьевич два раза кормил Урмана, гладил его, ласкал, но, конечно, без той сладкой радости, какую испытывал он к своему Шарко… Урман на него не ворчал и ласку сносил с какой-то собачьей покорностью, припав на передние лапы и как бы замерев. Новому хозяину он и другом был новым, и в таком случае не мешает поосторожничать, пооглядеться. Савушкин говорил с ним добрым, протяжным голосом, посмеивался над его кличкой.
— Ну какой ты Урман? Урман — тайга мрачная, черная. А ты — веселая пёсова морда, глуповатая, конопатая — ишь какие пежины пустил по всей харе! Пегий ты, пегий пес! И с этих пор Пегим и кликать буду тебя.
Пегий молча внимал словам этого человека, от которого шел свой запах, впрочем, такой же терпкий, таежный, как и от прежнего его хозяина. И тот и другой не курили, и ничего в них противного собачьему нюху не было. Пегий облизывался, съев пищу из рук хозяина, глаза его жадно просили еще, но Хрисанф Мефодьевич пока больше ему ничего не давал. И поехал дальше, а Пегий бежал рядом с ним.
Хрисанф Мефодьевич приметил в одном месте след колонка и хотел было испытать способность Пегого, но вовремя остановился.
— Опасаюсь — сбежишь ты от меня в Скит, — сказал Савушкин, хотя собака уже забеспокоилась, водила носом, сопела, втягивая воздух. — Прикормлю, поживешь у меня недельку-другую, тогда поглядим.
Под вечер, засветло, человек, конь и собака подвернули к жилью.
— Что за чертовщина! — громко выругался Хрисанф Мефодьевич, когда увидел, что дверь в зимовье распахнута, и шкура Шарко, сорванная с гвоздя, валяется в черном, истоптанном снегу под порогом. — Это какой же дьявол ко мне приходил? — Не слезая с Солового и взяв на изготовку ружье, он сурово спросил: — Если кто есть в зимовье — выходи!
Никто не ответил. По всей вероятности, в избушке не было никого.
Вокруг зимовья так было натоптано, что разобрать следов не представляло никакой возможности. В отдалении, где проходила обычно дорога из Кудрина на Тигровку, выделялся свежий тракторный след. Савушкин определил, что трактор проследовал в Кудрино, минуя зимовье.
Привязав не расседланного коня, Хрисанф Мефодьевич заглянул в тракторную тележку, думая, уж не за готовым ли мясом кто охотился. Мясо лося лежало на месте. Все еще трудно дыша, хотя немного и успокоившись, он вошел в зимовье. Там все было вверх дном: что висело по стенам на гвоздях — было сброшено на пол и втоптано, нары сорваны, перевернуты, фляга с водой опрокинута, и вода на полу у порога застыла в лед.
— Откуда же были незваные гости? — подумал вслух Савушкин и, полный самых тревожных опасений, стал искать под нарами ящик с пушниной, с тем немногим, что успел добыть с начала сезона… Ящик стоял на месте, был плотно прикрыт крышкой, но когда Савушкин ее приподнял, сердце ударило в ребра: там не было ни одной шкурки.
— Вот оно что — украли!.. — Он встал с колен, подошел к порогу и притворил дверь в зимовье. Присел на нары, провел холодным рукавом суконной куртки по лицу. — Обчистили, до меня добрались. В прежние годы люди ко мне заходили, чем было тут пользоваться — пользовались, ночевали, но чтобы красть… Жульё! Норки им, соболя даровые понадобились! Собачье отродье… Откуда такие, кто? В Тигровке пакостных людей, вроде, нет. Геологи? Сейсмики? Буровики? Тоже вряд ли… Мотька Ожогин? Ну, этот дорогу знает сюда! Но как он добраться мог? На каких прилетел крыльях? Нет, зря на него я думаю. Хотя как знать…
Первый порыв его был — ехать сейчас же в Кудрино, искать участкового Владимира Петровина, подать ему заявление о грабеже. Однако на дворе уже ночь крадется, стужить начинает крепко, конь устал — весь день, почитай, не поен, не кормлен, а до Кудрина полета верст с гаком, старый мерин все силы из себя вытянет, еще падет дорогой, тогда совсем красота. Хрисанфу Мефодьевичу от таких дум стало жарко, расстегнул на себе все одежды, снял шапку и отвалился к стене, закрыл глаза и так просидел минут десять. На душе было пакостно, дрожко. Одно к одному, точно заколдованный круг очертили: лось насмерть зашиб лучшую из собак, обворовали рублей на тысячу, из-за этого надо бросать охоту, идти заниматься поиском нора. А ведь придется идти — куда денешься! Не попускаться же, не потакать всякой пронырливой шушере, не давать лиходеям потачку. Эх, схватить бы на месте да вздуть — и суда никакого не надо! Да не подвернулся под руку, успел вовремя скрыться. Недаром говорено, что на каждого вора много простора.
— Повышибать зубы, чтоб не кусался! — досадовал Савушкин.
Сам он чужого сроду не брал, хоть и рос в бедности, терпел голод и холод. Таскать огурцы из соседского огорода — таскал, так это больше на озорство походило, на ребяческую браваду, и то от батьки попадало — устраивал трепку подростку, драл за уши и чуб. Давно уразумел Хрисанф Мефодьевич простую истину: не тобой положено, не тобой возьмется. В старые времена над пойманными ворами здесь расправлялись жестоко: и колом поколотить могли, и землю заставить есть, и похуже чего. Зато и держался в нарымской земле порядок, суерукие, воры были, как меченые, боялись разящего взгляда честного, трудового человека. И в недавние годы кражи особо не процветали. Сколько уж лет он охотится, а не припомнит, когда в зимовье двери закидывал на крючок. Если ночью со стороны какой человек забредет — собака голос подаст, встанешь с постели — примешь знакомого или какого другого усталого путника. А теперь что делать, как быть? На замок зимовье закрывать? Так взломают. Жизнь открытая, не потаенная — лучше. Запор вызывает невольный соблазн отворить его, заглянуть, что там внутри, за этим запором. Ах, мошенники, воры!..