Кудринская хроника - Владимир Колыхалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бульон пился с радостью, а к отварному лосиному языку Савушкин не притрагивался. Идя к староверам в гости, надо еду брать с собой. И не потому что те жадные — не покормят. Попадешь к ним в «постные» дни, и пожалуйста. Редька да квас. Квас да редька.
И как только ноги таскают с такой-то еды!
Лет восемь тому уж будет, как заглядывал Хрисанф Мефодьевич в Скит. Было это в декабрьские лютые холода. Далеко оказался он тогда от своего зимовья, а до Скита было гораздо ближе. Ну и решил в Скит на лыжах пойти с двумя собаками. Идет, звезды сверкают, а месяца не видать: застрял где-то за лесом, в чащобе запутался, не показывает лика. Но свет от него все же рассеивается: хорошо видно, как носки лыж взрывают густо-синий снег.
Прошел так часа полтора — собак взял на сворку, чтобы со скитскими псами драку не затеяли, не всполошили смиренных людей. Шел да себя втихомолку похваливал, что не курит. Уж такого, как он, староверы в дом пустят. А кружка, чашка, ложка и котелок — свои у него. Любопытство тогда распирало Хрисанфа Мефодьевича: так хотелось ему этих скрытных людей посмотреть. Слышать о них он слышал, да видеть не приходилось.
Еще полчаса прошагал. Собаки со стороны Скита залаяли первые. Его же лайки на сворках так потянули, что он на лыжах быстрее пошел. И вот на поляне, у берега речки, засветились ему тусклые огоньки пяти-шести домов. Думал, что Скит будет больше, а тут — горсть домов. И как-то, помнится, странно и непривычно заколотилось сердце. Не испугался, не оробел, а будто совестно стало, что, имея свой угол, притащился вот к чужим людям, сейчас потревожит их среди ночи. Сам-то он рад завсегда был гостям. Но рады ли эти лесные затворники?
2Зайти он наметил тогда в первый же дом, и был тот дом самым большим среди остальных. Подумалось, что в широкой избе легче найти для ночлега местечко, пусть за печью, пусть на полу — лишь бы ночь скоротать, дать отдохнуть усталому телу.
Собаки, собравшиеся со всего Скита, стаей обложили Хрисанфа Мефодьевича и свирепо облаивали его. Лайки Савушкина на сворках тоже щетинились, готовые кинуться в драку, но он их крепко держал и примечал себе, что собаки у староверов породистые: высокие на ногах, широкогрудые, с длинной темной шерстью, с раззявистыми пастями — такие, наверно, хоть на лося, хоть на медведя бесстрашно идут. Его собственные лайки уступали по внешности этим.
Лай собак возбуждался, но никто пока не выходил. Ожидал Хрисанф Мефодьевич увидеть крепкого покроя бородача, угрюмого, недовольного лешего, с густым, зычным голосом.
Невдолге, однако, вышла на крыльцо женщина с фонарем в одной руке и с ружьем в другой. Савушкин этим был удивлен, и от растерянности даже онемел. Баба стояла перед ним в одном сарафане, простоволосая: платок лежал у нее на плечах. Она подняла фонарь над головой и свет его падал на ее суровую щеку. Какое-то время баба рассматривала незнакомца, потом прикрикнула на собак, и те сразу угомонились, отошли в сторону. «Властная», — подумал о ней Савушкин и невольно проникся к ней уважением.
— Здравствуй, хозяйка! — приветливо начал он. — Я Савушкин, промысловик. Мое зимовье на Чузике, отсюда верстах в тридцати, если идти вкруговую, по моему охотничьему путику. Переночевать у вас можно?
Голос женщины прозвучал в ответ ласково, хотя и сдержанно.
— Заходи, прихожалый. Мы не кусаемся…
Он освободился от лыж. Она пропустила его, освещая ему. Это понравилось Хрисанфу Мефодьевичу. Поставив у входа лыжи, остукал о порог головки бахил, покашлял в кулак и сказал, как бы слегка извиняясь:
— Мой конь на прошлой неделе ногу в коряжнике заломил, сустав растянул. Оставил в зимовье, пока опухоль не спадет, а сам на лыжи. Притомился вот…
— Знаю, — проговорила женщина, — сама, бывает, хожу охотиться. Так устаешь, что хоть под корягу вались.
Баба легко отворила ему тяжелую дверь. Сухое тепло избы ласково так обдало настуженное лицо Хрисанфа Мефодьевича. Беглым взглядом окинул прихожую. Русская печь, недавно протопленная, так что еще виднелись красные угольки в загнетке… Широченные, едва ли не в метр, доски пола, крашеные, сбитые настолько плотно, что не было видно и малой щелинки… Толстые, тоже широкие, лавки вдоль стен… На полках — обычная утварь, посуда… Под притолокой висят связки беличьих, колонковых шкурок… Близким, родным охотничьим духом пахнуло на уставшего Савушкина.
Избу надвое перегораживала заборка из плотно пригнанных досок, просто струганных, но не крашенных, и по этой заборке сплошь были мелкие дырочки от гвоздей. Не трудно охотнику было догадаться, что на эту заборку набиваются для просушки распяленные ондатровые шкурки.
Женщина, как только вошла, скрылась за переборкой, «ушла в горницу», как подумал Хрисанф Мефодьевич. Пока он разувался под порогом, разматывал портянки, стягивал с себя верхнюю одежду, она появилась уже в платке, стянутым у подбородка. От этого лицо ее казалось еще строже. Глаза у нее были темные, глубокие, холодные, но не злые. Поджав губы, молча выставляла она на стол ягоду, вяленых чебаков в эмалированной чашке, зачерпнула из бочки за печью ковшик белого по цвету квасу, от которого тут же распространился запах застоявшейся браги, хлеб положила на край стола. Бросив на нее украдкой быстрый взгляд, Савушкин определил ей лет сорок семь.
— Как звать-то вас? — спросил он, чувствуя от тепла приятную, облегчающую истому в теле.
— Марфа я…
Он назвал ей себя и просил о нем шибко не беспокоиться, мол, у него все с собой, своя еда, и вообще он не голоден, а просто устал. Вот посидит чуток, попьет квасу, потолкует о том, о сем и на боковую.
— У нас великий пост, — сказала она, не глядя на гостя. — Не нравится наше — питайтесь своим. Мы не супротив. Но ежели вы за табак…
— Я не курящий, — поспешил успокоить ее Савушкин.
— Тогда ладно. Тогда совсем хорошо.
Неожиданно вышел из горницы мальчик, светлоголовый, синеглазый, славный, кроткий такой, уставился на Хрисанфа Мефодьевича.
— Юрка, ступай поздоровайся с дядей, — ласково попросила Марфа.
И мальчик побежал сразу, не стесняясь уткнулся в колени Савушкина, зашмыгал от возбуждения вздернутым носом.
— Ему семь лет, а он петли на зайцев ставит и ловит когда. А так по себе — паренек разговорный, — похвалила мальчика Марфа. — Сын. Охотником вырастет.
— А школа? Ты что, не учишься? — Хрисанф Мефодьевич гладил голову Юрки.
— Какая школа ему? — повысила голос Марфа. — Тайга… Она всему научит. Для охотника — все науки тут.
— Это так, — сказал Савушкин. — Я сам из таковских. Но мои дети учатся… — Дальше Хрисанф Мефодьевич об этом распространяться не стал, памятуя, что со своим уставом в чужой монастырь не лезут.
Помолчали, повздыхали.
— Отца дома нет, что ли? Наверно, на промысле?
— Горе-беда сорвала с охоты его. — И Марфа тяжко, так скорбно вздохнула. — Тут грабили нас… Ночью намедни приехали какие-то двое на «Буранах». С оружием… Заскочили в нашу молельню, содрали иконы со стен… Мужики на охоте — некому заступиться. Оставались в Скиту одни старики да старухи, и я вот с Юркой… Мужики возвратились дня через два, и мой Анисим сразу побег на лыжах в Парамоновку — в милицию заявлять… Теперь где-то с милицией носится, ищет грабителей… Страшно. Такого здесь никогда не бывало прежде. Теперь мы тут настороже. Вот и я лай сегодня заслышала и скорей за ружье…
— Ишь как у вас, — посочувствовал Савушкин. — Я не слыхал про грабеж. Да и где! Все в тайге пропадаю тоже…
— В лесу живешь, а почему у тебя бороды нет? — вдруг спросил Юрка, гладя теплой ручонкой бритые щеки Хрисанфа Мефодьевича. — У нас мужики все с бородами.
Марфа невольно прыснула. Савушкин улыбнулся и ничего не сказал любопытному мальчику…
Несмотря на поздний час, в дом к Марфе стали приходить один за другим бородачи, и бородищи у всех — мётла, веники. Долго молчали, разглядывали пришельца, потом, мало-помалу, и в разговор вошли. Нее были еще сильно взбудоражены ограблением их старообрядческой святыни, говорили, что иконы, старинные книги им заповеданы предками с наидревнейших времен, что, знают они, на старину нынче спрос велик, что приезжали к ним раньше ученые из города, предлагали за книги, иконы хорошие деньги, но никто тут не продал ничего… Ограбление молельного дома, они думают, не само по себе случилось, а по чьему-то наущению злому, кто-то недобрый ведал, когда нападать, в какую удобную пору. Великий грех пал на Скит!
— А живем мы здесь — никому не мешаем, — задумчиво вела свои речи Марфа и, когда она начинала говорить, все замолкали: видно, имела она тут и силу, и власть над всеми. — Не отшельники мы. Лесорубы к нам заезжают, охотники, геологи. Кто ни приедет — привет ему и хлеб-соль по возможности. От мирских мы не открещиваемся, на засовы не запираемся. Все люди, все грешные… Мало осталось. И заветы отцов, матерей, пастырей наших мы уж не так строго блюдем. Вот они в свои времена — это да! В кострах за веру горели… Жизнь мирская всегда нас теснила, а теперь и вовсе вытеснила. Сюда мы с реки Сым пришли, из Красноярского края. В той местности шелкопряд шесть лет лес ел и никто ничего не мог с ним поделать, остановить напасть (Марфа говорила не «шелкопряд», а «попряд»). Шел, шел этот мохнатый червяк — веточки живой, хвоинки не оставил. На многие версты и теперь мертвая полоса стелется…