Мертвые хорошо пахнут - Эжен Савицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не играйте больше с этими детьми, а то они нервничают: у них портится желудок, они блюют желчью. Прибывает Жеструа. Шагает по ракушкам, по губчатой почве. В Китае носит за спиной заступ. Он так и не нашел тех пчел, что искал, и мешок его пуст. На какой же это камень возложил он свою книгу? Уж не съел ли ее, как делает кое-кто? Где тот дом, что он ищет? Почему он состриг волосы? Из-за вшей? Клещей? Грибка? Шагает Жеструа по китайской дороге и грезит, грезит на ходу, сжевав сладкое сморщенное яблоко, уже второе, вдосталь сладкое, с карбункулом в сердцевинке, уютно почивающим в компании скрученного в спираль и нежного на ощупь, слегка тошнотного червячка.
Убитые им дети вернулись к жизни и заметили, что отец исчез; они спалили его постель, сожгли одежду, выкурили его сигареты, выпили можжевеловку и подъели запасы снеди; те быстро подошли к концу. И они умерли от голода. Проходя мимо их дома, Жеструа наклонился к окну и увидел крыс, усеявших трупы. Ну да он шел и грезил на ходу. Отморозив нос в самом начале зимы.
Выщипав старые перья отца, я дул на мертвенно-бледную кожу, пока она не покраснела, покачивал его в гамаке из грубо размалеванной холстины, водил повсюду, куда ему хотелось, открывал одну за другой бессчетные двери необъятного дома: здесь — запасы угля и поленницы дров, там — глянцевитые яблоки, а тут золото, там лыко, краски, рис, овалы сланца, щитки, чешуйки черепицы; на обороте каждой Жеструа, не иначе, написал: разродился ты мною, но даже не пытался сохранить, жуть, не судьба, шевелящееся с листвой кружево, растерзанные бурей пальмы, запутавшаяся в сучках розовая лента, вяжущая ветви словно лодыжки и запястья, где же ты, пленник детей и корней? Я выгуливал его в саду, показывал слонов, боязливых львов-содомитов, лежащих кружком верблюдов, коз на крышах, лошадей и быков, Жеструа Доблестного, на корточках в поле, терпеливо внимавшего росту трав, опаленного солнцем Жеструа с шелковичными червями в волосах, в ожидании Престера с его паровозом, но все еще обязанного работать. Я сажал его в сено, опускал в воду, клал на хвощи среди гиацинтов, так что он мог ласкать шеи диких гусей. Он смеялся, как никогда доселе, и тонкие белые волосы, венчавшие его череп, щекотали мне рот, старые забытые перья, он потирал руки, порождая множество искр, тех звезд, что пронизывают облака, и такой приятный запах кожи, он щупал щепотью отменное масло, с одобреньем высовывал язык, и тот виделся мне столь же красным и прытким, как в первый день. Я показал ему змей в мешке, он погладил каждую по головке, и змеи, даже самые свирепые, позакрывали глаза. Он смеялся, как никогда доселе. Уды обезьян свисали набок, во влагалищах гнездились вошки и птахи. Я не мыл его и не душил, я оставил ему зеленый комбинезон, который не сходился, и берет, возил его на тачке, сажал себе на плечи, на велосипеде был занят тем, что крутил педали, но в зеркальце видел его улыбку, я приторочил его веревками к багажнику, вывернул в яму, потерял по дороге, Жеструа заткнет ему рот. Жеструа уже подбегает.
Ее котик свалился в колодец. Девочка звала его, плакала взахлеб. Жеструа не мог перенести сладостный аромат ее рта, что привлекал и других пареньков. Она дрожала и разевала рот. Подобрались, заголив живот, трепещущие парнишки, приняли ее себе на колени и, пыхтя, внедрились, потом остались лежать вокруг, облизываясь и подлизываясь.
Завшивевший, шел Жеструа с мешком на спине, рубаха измарана, подбородок в крови, в волосах мусор.
~~~
В феврале Жеструа увязался за стайкой сорок, трех из них покалечил лис, прикинувшись дохлым и задрав кверху лапы, он, раздутый и окровавленный красной землею с осыпи, сцапал их, но, рассудив, что они то ли слишком жирны, то ли замшелы, отпустил. И подошел Жеструа к засыпанной снегом мызе. Утоптанный двор в курином и голубином помете, кое-где подмощенный сланцем, не замерз. На колоде недавно зарезали белого петуха, перья его вмерзли в иней. Можешь, старый лев, спать спокойно: не истерзает он тебе больше сердце, глаза не выклюет.
В каждой свисающей с крыши сосульке виднелся цветок тополя, пылкий черешок, обмакнувший в кровь свою серу. Жеструа, утоляя жажду, сосал их одну за другой.
На глаза попались ульи, как колпаки. Там, не иначе, жужжали пчелы, вылизывали свою матку.
В амбаре, не иначе, свалены злаки, каждое зернышко расщеплено посередке, чтобы не выбился росток, чтобы не сгнило. Крысы и мыши переносят зерно к дырам в каменной кладке, воробьи глотают и преспокойно перетирают со своими собратьями, жируют и срут в закоулках, парни жарят на сковороде с длинным перцем, девушки жуют сырым, и их дыхание пахнет пивом, лопается зерно, взлетает на воздух, дети считают его, его пучат и плюют в небо, однорукий, зажав каждое зернышко между зубов, нанизывает, нижет без конца ожерелья, обматывает их вокруг тела, преподносит своей бабушке.
В бадейке молоко, которое никогда не сворачивается, потому что его уже выдул залпом один большой любитель.
В колодце кот, он накануне слишком распелся, да еще и не прочь слямзить что попадя, он спрыгнул с крыши, он прыгал так хорошо, умел приземляться на самую жесткую почву, его кинули, а он не был летучим котом, вот и плавает теперь, плавает и коченеет. Жеструа хотел его выудить, но холод берет свое, руки трясутся от стужи.
На гумне пробилась травка, волы могут пощипывать ее из-под навоза, черные и зеленые цветочки, среди помета, грибы, серебряные бутоны, лютики, крохотный лужок, где блещут три тысячи листьев, под ними муравьи, нас на бегу донимают, шуршание и шелест, юные кроты, мокрицы в иссохшей грязи, сучки костей, летние веточки, с кожей и ворсинками сплюнутые ядрышки, нити, сплетенные с длинными волосами, которые она отбрасывала назад, в тумане и на закате, обрезанные и распущенные косы той, что, сидя у стремительного морского потока, выказывала позвонки своей спины и острый копчик, погруженный в песок как кремень или железный камень, синие, красные, желтые очертания, пятна, ящерицы, светлый пушок на хребте и крестце, по талии поясок, сорванный с пляжного флажка, владычица жары, изменчивого ветра, рогатой живности и поденок.
Телок кашлянул от удовольствия, рыжее пятно на рыжем пятне его матери, бурены под стать остальным.
Жеструа ждал за низеньким пристенком, когда заснет желтый пес.
Комья снега в черной навозной жиже, среди табачной харкотины и сблеванного кофе. Мызник мается без аппетита и сна, слуга отворяет над гумном слуховое окно, чтобы отлить на крышу.
Жеструа перебрался через плетни, десятью эшелонами в ландшафте, прежде чем спрыгнуть на подернутую льдом лужу, лед треснул и раскололся, выпустив на свободу червонного карпа, тот подпрыгнул к небу и деревьям, трем кленам, главные ветви которых были до того влюблены друг в друга, что, едва покинув ствол, тут же воссоединялись, смешивались и переплетались, безнадежно спутывались, старые деревья, старые слоны, пожиратели детишек. Перебравшись через эшелоны плетней, он подошел к овчарне, где похрапывал баран, мастодонт, грезя во сне о цветах смрадных и сладостных, вроде гладиолуса, чудовищно пахучий, брадатый и в шлеме. Он смог на свой вкус приласкать овцу и ягнят, выискивая в их шерсти семена овса, дикого риса, гречихи и перца, у них в ушах раздутые горошины, которые тут же всухомятку глотал, так вкусны они были, отдавали молочной сывороткой и пропитанным по́том косарей жнивьем. Высосал мать и насытился. Улегся с дамочкой и ее детишками. Вошел в розовую плоть и алую вынул залупу. С сосками поиграл и яичками, лоб в лоб с самыми сильными. Внедрился в даму свою и когда она кровянила, и после. У них появился малыш, ягненок под стать остальным, ему вставил три пальца, один с ноги. Никогда не спал на подстилке. Высосал и насытился. Он был старшим братом в красных штанах, солома набилась ему в волосы, и волосы его, отрастая, кучерявились. В жарком хлеву всего доставало, сперма не пропадала впустую. Ягненок, его первенец, захотев поиметь, проткнул ему ягодицу, но он его все же лелеял и холил, милого мальчика, Сашеньку, покушай еще, вот тебе титя. И когда овца спала, оберегал ее сон, отгонял и осаживал юных непосед, когда надо, их мыл, вычесывал вшей. Баран храпел на влажном и жарком лужку, слизывая со скалы соль, слушая журчанье воды. Жеструа вполне мог поблудить, дамочка была не против, подставляла с боков утробу; он зарядил, целуя голову с заплетенными и завязаными волосами, разрисовал себе щеки ее кровью, натер ее смазью руки. На этом ложе родились ягнята и тут же принялись сосать и блеять. Баран икнул во сне и резко повернулся, глубже зарываясь в сырое сено и грезя совсем о другом, внезапно о хищных зверях, затем почти без перехода о пчелах, о тучах пчел, ласковое жужжание, медленно проявилось небо, и в глаз ему попала капля спермы. Разбуженный, он ринулся на Жеструа, а тот не мог защититься: овца уселась ему на голову, ягнята на руки, на ноги и спину, его грубо покрыли, дважды, двадцать раз, покуда не переполнился зад, не переполнился рот, пока из его очка не появилось дитя, привязчивая и приветливая козочка, она позвала его по имени и запела, с изысканной щелкою, в клубах пара, прежде чем подпрыгнуть к главной балке и сорвать с крыши клок соломы. Дитятко Жеструа, дочка, гораздая прыгать и петь. Счастливый Жеструа вознесется на небо, где ему уготовано ложе.