Врата ада - Лоран Годе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По ночам или когда Маттео оставался один, он вновь слышал, как плачет сын. Вот он рядом с ним, держит его за руку, хнычет, что устал и не может больше бежать. Ведь они расстались в ссоре. Этого он не смог сказать никому, даже Джулиане. Почему он так злился, все стремился идти быстрее и как раз успел на встречу со смертью? Боялся, что они опоздают в школу? Какая же это чушь, как все это глупо. Если бы он по крайней мере смог поговорить с сыном, на тротуаре или в «скорой», сказать ему: я здесь, я тебя люблю, я вовсе не злюсь. Но нет. Пиппо умер, не услышав этих слов.
Поначалу у него просто не было сил забрать свою машину. Когда же он наконец решился, предпочел сделать это ночью. Хотел, чтобы тротуары выглядели по-другому, не так, как в день перестрелки. Пусть ничто не напоминает ему ни этот день, ни толпу, ни уличный гомон, ни свет. Он увидел машину издали. Она стояла там, где он ее оставил. Он подошел, открыл дверцу, сел, стиснув зубы, и завел мотор. В ту ночь он не взял ни одного клиента. Не включил световой сигнал, чтобы никто не знал, занято такси или свободно. Он сел в машину не для того, чтобы работать. Доехал от аэропорта Каподикино до Санта-Лючии, от площади Данте до делового центра, от порта до Вомеро. Он рулил, не зная зачем, иногда подолгу останавливался на обочине и сидел, понурив голову, тяжело дыша, стараясь унять дрожь в руках. Он рулил, пока не вымотался окончательно, и лишь тогда вернулся домой.
Когда он в пять утра потихоньку проскользнул в спальню, Джулиана повернулась в кровати, не проснувшись окончательно, и спросила его сонным голосом:
— Ты снова работаешь?
Он ничего не ответил. Постоял только несколько секунд возле кровати.
— Это хорошо, — добавила она.
И тут же зарылась лицом в подушку, собираясь спать дальше. Он ничего ей не сказал. Не стал ее разубеждать. Не стал рассказывать, что пережил. Просто лег рядом. Пусть заснет спокойно с мыслью, что муж ее сильный человек, он вернется к жизни и станет ей опорой.
А ему так и не удалось сомкнуть глаза. Он стал вспоминать свои долгие скитания в ночи, от набережной Мерджеллина до вокзала, по пустым улицам. И не понимал, зачем ему все это понадобилось, что толкнуло его сесть за руль. То ли пытался так заглушить боль, то ли и в самом деле возвращается к жизни, как думала Джулиана, то ли окончательно идет ко дну. И еще: захочется ли ему и будет ли он теперь так проводить каждую ночь — мчаться куда глаза глядят, подставляя лицо теплому ветру.
Джулиана снова попробовала съездить на кладбище. Она должна там побывать — эта мысль не давала ей покоя. Но она знала, что для этого надо преодолеть какой-то барьер. На этот раз она все же села в автобус. Но была так бледна, что всю дорогу сидела, опустив голову и стиснув зубы, опасаясь, как бы кто-то из попутчиков не стал ее расспрашивать, что с ней и не нужна ли помощь. Подъем к Санта-Мария дель Пьянто показался ей бесконечно долгим. Автобус полз наверх в потоке машин, петляя по холму, то резко тормозя, то срываясь с места. Ее начало подташнивать.
Когда она, наконец, вышла, на воздухе стало легче. Она тихо пошла к кладбищу, приходя в себя. Остановилась у высокой кладбищенской ограды. Посмотрела на кованую железную решетку, на могилы за ней и решила, что дальше не пойдет. Не сегодня. Чувствовала, что пока ей это не под силу. Она должна постепенно свыкнуться с этим местом. Долго-долго смотрела на ограду и повернула обратно. На этот раз она не была так подавлена. Знала, что добьется своего, но тогда, когда придет время. Когда ощутит в себе силы и решимость. Чтобы войти на это кладбище твердым шагом, с высоко поднятой головой и сделать то, что она задумала.
Маттео совсем перестал работать днем. Он выходил из дома вечером, часов в шесть, и возвращался только на рассвете. Ночью, за рулем машины ему становилось лучше. Никто ничего от него не требовал, никто его не видел. Он ехал в полной тишине, чувствуя себя несчастным, весь во власти своего горя. На какое-то время ему удавалось забыться, и это было великим облегчением. Когда он проезжал по пустынным улицам и видел людей, исчезающих за углом, этот грязный город казался ему по-своему красивым. Он знал их — тех, кого замечал на улицах, кто бодрствовал в эти удивительные часы, когда небо темнее мостовой. Маргиналы, которые либо сами бежали от жизни, либо жизнь отвергла их. Он видел, когда ехал мимо, опустив все стекла в машине, как они с тоской допивают очередную бутылку или мочатся на грязные мостовые. «Ощущают ли они себя живыми людьми? — думал он. — Ведь они похожи на тени, которые слоняются без всякой цели. Как я. Внутри у них пустота. Они не знают, чем занять себя. Просто скользят по жизни. Остались ли у них какие-то чувства?» С растерянным видом, потухшими глазами они бредут по улице, замкнувшись в своем одиночестве, чтобы делать хоть что-то, чтобы оказаться в компании себе подобных и не поддаться искушению наложить на себя руки. Иногда между ними случались драки, и они вяло, точно пьяные, обменивались ударами или, подобно убийцам, молниеносно набрасывались друг на друга. Вот эту публику, которую гонит прочь дневной свет, он и встречал на своем пути: эти люди слонялись по улицам кто с отчаянием, кто со злобой.
Он ездил по улицам в это странное время, когда все магазины превращаются в печальные слепые фасады, закрытые железными шторами, когда человек вообще не помнит, что раньше был человеком. Он ехал, считая нищих и опрокинутые мусорные баки. Когда он оказывался один, без пассажира, он глушил мотор, неважно где, в порту, у вокзала, на улице Партенопе, перед замком дель’Ово или в зловещих переулках испанского квартала. Тогда он вбирал в себя все немые шорохи и предавался размышлениям: почему людям не дано умирать, подобно языкам пламени: медленно тлеть и, наконец, угаснуть совсем? Такого конца он хотел бы для себя — это казалось ему самым естественным в его теперешнем состоянии. Так действительно не могло дальше продолжаться, он все ждал, что потихоньку съежится, дыхание прервется, и все кончится. Но ничего такого не происходило, и каждую ночь, пока влажный морской ветер продувал пустые улицы Неаполя, он признавался себе, что все еще живет.
А потом наступило то сентябрьское утро. Джулиана вышла из дома с решимостью, на которую уже считала себя неспособной. Солнце медленно поднималось над улицами Неаполя, и свет с тенью поделили между собой фасады домов. Накануне она предупредила в гостинице, что не выйдет на работу, но Маттео не сказала ничего и потому ушла из дома рано, как обычно, чтобы не вступать с ним в объяснения. Она пошла по улице Фориа. Лицо осунувшееся, мертвенно-бледное, но в движениях ее чувствовалась глухая сила. Она знала, что сегодня у нее все получится. Решила не ехать на автобусе. А пойти пешком. Как-нибудь дойдет туда потихоньку. Будет время подумать, и то, что она устанет, тоже хорошо. Она шла на неаполитанское кладбище, что на холмах Санта-Мария дель Пьянто, а за спиной у нее просыпался город в ореоле сине-розового света.
Она не колеблясь вошла в ворота кладбища. Твердым шагом прошла между могилами. Оказавшись перед могилой сына, резко остановилась и без особого волнения взглянула на надпись.
«Каменная плита, вот и все, что осталось от моего сына», — подумала она.
Тишина, окружавшая ее, действовала успокаивающе. Хорошо, что на кладбище совершенно пусто, нет ни посетителей, ни рабочих — этого она бы не вынесла. Она застыла у могилы, но больше не смотрела ни на плиту, ни на имя, выгравированное на ней. На горизонте поблескивала, точно рыба, неаполитанская бухта. На Джулиану нахлынули видения недавнего прошлого. Она вновь услышала голоса тех, кто пришел несколько недель назад на похороны Пиппо. Она помнила, как все они шли за катафалком, долгую церемонию прощания, саму себя, цепляющуюся за Маттео, чтобы не упасть. Вереница лиц перед глазами, одни и те же слова. Как будто она вновь попала в эту толпу. Пустое кладбище словно наполнилось людьми. Ей казалось, что она действительно видит их всех. Вот они вокруг нее со скорбными лицами, в черных одеждах. Родственники, друзья, окрестные торговцы. Все на месте. И тут она впала в бешенство, сокрушительное, испепеляющее — холодное бешенство матери, потерявшей сына и не смирившейся с этой потерей. И она начала говорить, там, где стояла, в полном одиночестве, и услышать ее могли разве что птицы. Вот оно, ее первое проклятие:
«Будьте вы все прокляты. Этот уродливый мир — таким его сделали вы. Вы толпились возле меня, окружили заботой и вниманием, но меня это не утешало. Я проклинаю могильщиков, которые несли гроб моего сына и вздыхали с облегчением, ведь он был такой легкий, не надо напрягаться. Я знаю, что они подумали именно об этом, даже если на лицах у них ничего не отразилось, и я проклинаю их за эту мысль.
Проклинаю тех, кто был здесь, в толпе, и с кем я вообще не была знакома. Они пришли сюда из праздного любопытства, и я желаю, чтобы и им пришлось оплакивать тех, кого они действительно любят. Проклинаю и друзей, и их искренние слезы. Их страдания — что они по сравнению с моими, я плюю на них и попираю ногами. Только слезы матери имеют право на существование. Все остальное — мерзкая профанация. Я проклинаю всех. Потому что мне больно. Я гоню этот мир от себя. Как можно дальше. Пусть заткнутся священники с их успокоительной чушью или пусть говорят правду, пусть напомнят, как обливается кровью материнское сердце, когда твой ребенок гниет в земле, и как сводит судорогой внутренности при виде остекленевших глаз того, кого ты кормила грудью. Я склонилась над этой мраморной плитой, и я вне себя от ярости. Проклинаю это надгробие, его тоже выбирала не я, но под ним навечно погребен мой мальчик. Я смотрю вокруг и плюю на все это. Я больше никогда сюда не приду. Не возложу ни единого венка. Не полью ни единого цветка и никогда не произнесу ни одной молитвы. Благоговейной скорби не будет. Я не стану говорить с этим камнем, понурив голову, со смиренным видом, точно вдова погибшего на войне. Больше никогда не приду сюда, потому что Пиппо здесь нет. Я проклинаю всех тех, кто плакал вокруг меня, считая, что так положено. Но я-то знаю: Пиппо здесь нет».