Разделенный человек - Олаф Степлдон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Верно! А когда закончили, ты предложил мне какао! Какао, боже мой! Мне, гордившемуся своим происхождением! Но у меня хватило ума согласиться, потому что к тому времени я полностью проснулся. Отменный был какао, кстати говоря. И мы проговорили до утра, пока ты не стал клевать носом. Потом я взял у тебя почитать Бейтсона и ушел с ним к себе. К завтраку я почти дочитал книгу. Тот первый разговор открыл мне глаза. Помнишь, как мы перескакивали от наследственности к социализму, потом к религии, к астрономии – словно мартышки прыгали с ветки на ветку. Мартышки Вселенной! Ты знал больше меня, а я представлял собой чистый лист.
– Зато чертовски хорошо соображал, – вставил я, – и напугал меня интеллектом.
3. Начало нашей дружбы. С 1908 по 1912
На этом месте я должен прервать пересказ разговора с Виктором в день сорвавшейся женитьбы, чтобы своими словами описать наши с ним отношения в Оксфорде.
Остаток семестра я часто с ним виделся. Мы устраивали вылазки на холмы Канмора, катались на плоскодонках по Черу. Мы допоздна засиживались у него или у меня в комнате, обсуждая все, что есть под солнцем, и многое другое.
Компания, с которой обычно водился Виктор – аристократы и их прихвостни, – не понимали его интереса к бесцветному ничтожеству из народной школы и смеялись над приятелем. Они решили, что рослый красавец-атлет завел не слишком платоническую дружбу с маленьким чернявым книжным червем. Я сам был озадачен интересом Виктора ко мне, но еще больше – его яростной жаждой знаний. Все это противоречило тому, каким я знал его прежде. В очень редких случаях, когда наши пути пересекались, он заливал меня «самодовольным духом даром доставшегося превосходства», свойственным нашему колледжу. И хотя позже я узнал от бодрствующего Виктора, что эту надменную повадку он тщательно культивировал, чтобы скрыть под ней мятущуюся и морально робкую личность, в те времена она произвела на меня впечатление; и в то же время я злился на себя за то, что склоняюсь перед самоуверенностью, в которой чуял порок. Но в тот памятный вечер, когда мы впервые разговорились, Виктор держался со скромностью, под которой не крылось самолюбования. По мере того как неделя за неделей крепла наша дружба, мне не раз приходилось устыдиться перед интеллектуальным смирением, сопровождавшим его чрезвычайно проницательные замечания. В новой для него области интересов я оказался в роли наставника, но часто мне приходилось уступать лидерство в нашем умственном сотрудничестве. Поначалу я заподозрил в нем поверхностно острый, но неоригинальный ум, однако сила воображения часто возносила его высоко надо мной, и это при том, что Виктор был до смешного невежественным в тех сферах, которые мне представлялись важными. Я сперва приписал его к тем поверхностным знатокам, что нахватались греческого и латыни, чтобы блеснуть в классе, но по отсутствию любопытства и проницательности не вникают в живую, растущую ткань культуры человечества. Хуже того, он всегда выглядел основательно тупым и непробиваемым. Хотя в своем кругу он завоевал репутацию знатока людских характеров, мне всегда казалось, что он просто вертит приятелями, играя на самых очевидных их слабостях и приправляя иногда игру латинской и греческой цитатой. И вообще, согласно его классификации, существовал лишь один правильный тип людей, все же остальные считались более или мене нелепыми уродцами. Правильным, разумеется, был идеал благородного самообладания, воплощенный им самим и его компанией, а все остальные, вопреки доводам разума, тянулись за ними. Никогда, сколько я помню, Виктор не показывал, что видит в человеке живую, уникальную личность. Ни разу он не отозвался на чье-либо искреннее самовыражение иначе, как насмешкой и оскорбительным взглядом.
Таким Джеймс Виктор Кадоган-Смит виделся мне издалека, и оказалось, что я потрясающе ошибался в нем. Со времени вторжения в мою комнату я несколько месяцев имел дело с разумом, чувствительная антенна которого обращалась на каждого из знакомых, чтобы чудесным образом распознать его переменчивые настроения. Потому что мой новый друг серьезно, упорно, почти болезненно погружался в исследование каждой стороны жизненного опыта, и особенно человеческой природы и человеческого общества.
Мною он, конечно, заинтересовался в основном из-за моих широких познаний в областях, которые Виктор прежде игнорировал. Официально я изучал историю, но много времени тратил на чтение вообще, что завело меня в такие области, которыми в те времена студенты Оксфорда не интересовались. Мало того что я стал пылким поклонником раннего Уэллса; я читал еще и Фрейда, скорее восторженно, нежели критически. Очаровали меня и первые исследования в области наследственности. Бертран Рассел отворил мне немало новых окон в философию и общественные проблемы. Открыл я для себя и Карла Маркса, чей строго социологический подход уравновешивал мою греховную страсть к популярной астрономии.
Для Виктора эти науки были внове. Он постигал их под моим руководством с детским азартом, вызывая во мне зависть своей восприимчивостью и критическими способностями, которые я тогда не умел оценить в полной мере. Я снова и снова отмахивался от его вопросов, которые годы спустя оказались вполне здравыми. Особенно многозначителен был случай с Фрейдом. Виктор, по-видимому, не разделял восторженного ужаса, с которым встречали великую теорию секса и подсознательных побуждений почти все новые читатели. Ему просто было любопытно, а шумиху он воспринимал с юмором. С другой стороны, Виктор никогда не становился нерассуждающим сторонником одной из теорий, как случалось со мной. Он как будто сразу переходил к отстраненному взвешенному взгляду, до которого большинство доросло через двадцать, а то и двадцать пять лет.
Даже в теоретических вопросах, в которых мне полагалось быть знатоком, Виктор зачастую опережал меня, но в сфере личного общения его лидерство было несомненным. Его, как я говорил тогда, «женская интуиция» проявлялась в убийственных, хотя неизменно беззлобных замечаниях относительно наших друзей и во внезапных проникновениях в темноту моего собственного сердца. Его откровения часто причиняли боль, но серьезно возразить мне почти никогда не удавалось. Его невероятное понимание побуждений, в которых я не признавался даже себе, толкали меня на горячий спор, но минуту, день или неделю спустя, а кое в чем