Рабыня Вавилона - Джулия Стоун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тебе весело? — спросил Уту-ан.
— Я радуюсь, милый! Радуюсь. Я бы не вынесла больше и дня без тебя. Почему все так? Почему мы не можем быть вместе?
— Ты уже знаешь ответ… — он поцеловал ее висок, ухо, шею. Тяжелая серьга Анту-умми царапнула его щеку.
— Ах, родное сердце, — вздохнула она. — Мы преступники. Нас убьют, если узнают.
— Ты боишься?
— Чего? Смерти? Милый, я боюсь только одного, что ты разлюбишь меня, бросишь ради другой.
— Не говори так. Никто не сравнится с тобой.
— Боги накажут нас.
— Нет, ведь они сами дали людям любовь. И одна лишь любовь — величайшая ценность этого мира.
— Ты прав, мой дорогой, моя плоть и кровь. У тебя — мои глаза, моя улыбка мое сердце. Я люблю тебя.
Ответом ей был долгий поцелуй.
Снова шли дни, похожие, точно близнецы, чередой, сменяя друг друга. Ламассатум жила вне времени, ей казалось, что она со стороны наблюдает за происходящим вокруг. Она сильно исхудала, появились круги под глазами. Это шло Ламассатум, теперь она больше чем прежде казалась неземным существом. Сегодня Нингирсу — господин — долго не отпускал ее. Вечер Ламассатум провела в его покоях, читала поэмы, готовила напитки. Нингирсу горой возвышался в кресле, поставив одну ногу на скамеечку и подперев кулаком щеку.
Ламассатум подняла голову. Он глядел на нее, лицо его было неподвижно.
— Что ты замолчала? — проговорил он.
— Господин, мне показалось…
Он пошевелил толстыми пальцами. Она хотела продолжать, но он не дал.
— Не надо, — сказал он. — Ты не будешь жить в гареме. Там свои Законы, они не для тебя. Я ценю красоту и талант. Приятно, если женщина обладает и тем и другим.
Ей стало не по себе. Она поднялась с ковра, отступила на шаг. Нингирсу глядел на нее исподлобья. Ни слова не говоря, подошел, разодрал на ней платье. Лоскуты соскользнули на пол. Ламассатум охнула.
— Господин…
Он повалил ее на мягкий ковер, на подушки, она гнулась под ним, как тростник, в первую минуту в панике пытаясь высвободиться. Ее сопротивление раззадорило хозяина. Он вошел в нее бурно, не щадя. Она закричала от боли. Дышал, он громко, с хрипами, давил животом, его жирная грудь нависала над ней. Золотой кулон львиноголовой птицы бешено раскачивался на его шее. Нингирсу ударил с такой силой, что боль снова пронзила ее. Долгий стон вырвался из его горла.
Растерзанная, раздавленная, ошеломленная, Ламассатум лежала на ковре. Он хотел говорить с ней, но она не отвечала.
— Ламассатум! — раздраженно окликнул Нингирсу.
Она приподнялась на локтях. Огромный, голый, он сидел в кресле. Она зажмурилась.
— Иди сюда, — приказал он. — Не спи, это только начало.
Он насиловал ее всю ночь. Она уже не ждала, что кошмар этот кончится. Захлебнулась семенем, долго кашляла и, наконец, разрыдалась бурно и безутешно.
Вавилон притих, съежился, будто осажденный город. После возвращения Авель-Мардука все изменилось. Солдаты не уходили с улиц. Первое время горожанам казалось, что это ради их же блага, но потом постоянное присутствие вооруженных людей стало пугать. В народе поползли недобрые слухи.
Вскоре вернулся Нергал-шарусур со своей армией. Ужас повис над городом. Все ждали перемен.
Три дня на западе светилась комета. Горели склады с хлебом, пострадали жилые кварталы.
В храмах приносились бесчисленные жертвы, сизый дым поднимался над стенами. Стояла небывалая жара, пересыхали каналы.
На площадях говорили о неизлечимой болезни царя, о том, что во дворце тайно совершаются казни служителей богов. Это было невероятно. Говорили, что Навуходоносор сошел с ума, а Авель-Мардук вовсе не принц, а демон темного мира.
Какой-то нищий безумец бесновался на площади, выкрикивая пророчества, предсказывал скорое затмение солнца и гибель царства. Солдаты убили его на глазах десятков горожан, тело бросили в мусорные кучи, где его разорвали собаки.
Тень упала на возлюбленный город Навуходоносора. Душными ночами выли псы, призывая чью-то смерть. Горожане, заслышав приближение патруля, гасили в окнах лампы.
Страшный месяц аяру близился к концу.
Глава 30. ПРОЩАЙ, МИЛЫЙ
Адапа брел по улице. Шум, многократно усиленный воспаленным слухом, сводил с ума. Лихорадка, от которой он едва не умер, еще не ушла окончательно. Он был слаб телом, немощен и одинок духом. Порой Адапа жалел, что не умер, это было бы правильно, ведь все испытания, болезни даются богатым за тяжелые проступки.
Он чувствовал, что мог бы ненавидеть отца, Иштар-умми, но на ненависть не было сил.
По утрам он уходил, бродил по улицам, напряженно думал об одном и том же. Мысль словно замкнулась в кольцо; было слово — Ламассатум. Это имя — ключ ко всему.
Однажды Адапа уснул в тени каких-то бочек, поставленных одна на другую. Солдат разбудил его пинком. Адапа видел недоумение на лице гвардейца — дорогое платье все в грязи и пыли, золотая печатка на правой руке. Адапа потер ушибленное плечо. Сказал только:
— Благодарю, — и побрел по узкой улице со ступенчатым тротуаром, где чередовались полосы света и тени.
В один из вечеров, когда Адапа пришел домой, едва держась на ногах от усталости, Набу-лишир позвал его к себе. Он до сих пор оставался в дневном платье с отличительными знаками государственного судьи. Адапа повиновался. Закрыв дверь, он наткнулся на яростный взгляд отца, как на кирпичную стену.
— Мне сказали, — произнес Набу-лишир, разделяя слова, — что ты не посещаешь школу Эсагилы. Адапа не ответил.
— Более того, — продолжал Набу-лишир, — тебя видели на улицах. Уважаемые люди приветствуют тебя, а ты не отвечаешь на поклон. Тебя видят в непотребных местах, бедняцких кварталах! Что ты молчишь?
— Отец, — сказал Адапа. — Я устал и голоден. Можно, я сяду? Зачем тебе мои объяснения? Все, что хотел знать, ты уже узнал, и даже сделал какие-то выводы, правда? Думаешь, я не заметил, что человек ходит за мной?
— Я не желаю, чтобы злые языки болтали, будто мой сын недостоин своего отца.
— О боги! Можешь ты хоть на час забыть о себе?
— Как ты смеешь, щенок, паршивая овца, сын гиены?! — закричал Набу-лишир, наливаясь краской.
— Беда твоя в том, отец, что ты слишком зависим от чужого мнения. А мне плевать на твоих уважаемых людей, я их знать не знаю. Если ты еще раз назовешь меня сыном гиены, я буду считать, что ты оскорбил мою мать, и уже не спущу, как в это раз.
Набу-лишир стоял, словно громом пораженный, то краснея, то покрываясь смертельной бледностью. Он не узнавал сына. Адапа, обычно вспыльчивый, сейчас был спокоен. Судья вдруг с изумлением увидел, что на лице сына лежит печать страдания. Растерянность, вот что почувствовал Набу-лишир. Он и не заметил, когда Адапа стал чужим. Неужели он, взрослый человек, все еще горюет по матери?