Мысли быстрого реагирования - Сергей Кара-Мурза
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наша Лаборатория оказалась одним из зародышей, как теперь говорят, «социалистического идеализма» и советского постмодернизма. Зародыш и младенец были прекрасны. Если нам повезет и каким-то чудом кто-то начнет программу возрождения жизнеустройства России, то многому можно будет научиться у Лаборатории Н.К. Кочеткова периода ее становления. В учебнике истмата или «Экономиксе» этого не прочтешь.
Я не буду говорить о моей работе химика, нет в ней признаков, по которым в историю отбираются муравьи науки. Скажу о Лаборатории как явлении нашей национальной культуры в один из узловых моментов ее развития — шестидесятые годы XX в. Конечно, это мой личный взгляд, но и он может чем-то быть полезен молодым — если нам повезет.
Я поступил на химфак МГУ в 1956 г., до этого три года занимался в факультетском кружке. Это были три года счастья, еще подросткового. Колбы, реакции, огонь, кристаллы, умные товарищи, прекрасные руководители — добрая рука толкнула нас в жизнь. С первого же курса я попал в команду Н.К. Кочеткова, «на кафедру» — через приятелей по кружку. Тут первые взрывы и пожары, их предчувствие за последнюю долю секунды, воспоминания и терзания, выработка «ответственности химика». Вспоминаю сейчас 5-6 взрывов и пожаров, к которым был причастен, со странным чувством. Все вместе — и расширенные зрачки подруги, которая отшатнулась, увидев «порог возгорания», и столб пламени, и мороз огнетушителя — все это как-то направляло мою жизнь, наставляло на путь.
Потом в мою жизнь вошел Николай Константинович. Я относился к третьему поколению его сотрудников, и, думаю, его свет и влияние доходили до меня в более чистом и слегка ослабленном виде, не отягощенные эмоциями слишком тесного общения, как у «стариков». Для меня он — прекрасное и противоречивое порождение русской культуры советского периода. Редкостное сочетание ума, страсти и художественного чувства. И совести, благородства высокой пробы. Даже вспышки его гнева, даже по ошибке, несправедливые, несли в себе созидательный заряд. Для меня он так и остался мысленным собеседником, в трудные моменты я стараюсь угадать его реакцию на тот или иной мой выбор. Не то чтобы я всегда соглашался с его реакцией, но она для меня — важный аргумент.
Несомненно, Н.К. был той матрицей, на которой собралась Лаборатория. Сам он был настолько целостной и устремленной ввысь личностью, что у него не было потребности никого вокруг подавлять и сдерживать, он собирал самых талантливых, до кого могла дотянуться его рука, и помогал им расти. В нем было редкое сочетание аристократизма и глубокого демократического чувства.
Согласно моим понятиям о советском проекте, Н.К. принадлежал к важной категории его творцов и носителей. Сейчас, после краха советского строя, о причинах которого еще придется задуматься, в образе Николая Константиновича я вижу черты, предопределившие наш кризис. Слишком высокая интенсивность порыва, за которой не поспевают тылы. Нехватка мещанского здравого смысла, без которого не удается устроить гомеостатическую систему. Возникает скрытая напряженность, ведущая к расколу. Ничего не поделаешь — «время было такое», таких людей выращивало.
Но в то время, несмотря на все напряженности и частичные беды, мы жили на фоне общего ощущения счастья и светлых ожиданий. Лаборатория стала для нас чудесной башней, где это счастье обитало в концентрированной форме. И люди, и химия, и внешняя среда тут сложились с кооперативным эффектом. Все по отдельности так бы не действовало.
Вот мой личный случай. Вся химическая компонента моей жизни доставляла мне великое наслаждение. Я ушел из Лаборатории в 1968 г., но лишь недавно меня, наконец, перестал мучить такой сон. Я возвращаюсь в Лабораторию, меня встречают друзья, очищают мне место, собирают посуду. У меня хорошая, обдуманная тема, обсуждаем ее, Варвара Андреевна и Н.К. одобряют. Я готовлю колонки, реактивы. Какое счастье! Начинаю эксперимент и вскоре вижу, что тема моя не стоит выеденного яйца, что я безнадежно отстал от хода моей области, что все соглашались со мной из жалости. И тут я просыпаюсь…
Что же такое, что такого давала нам химия? Так ли сейчас? Помню, окно нашей комнаты в ИХПС выходило на ул. Вавилова. Видно было, как подходил трамвай от метро, спускался припозднившийся сотрудник, оглядывался воровато — и пускался к институту бегом. Пожилые стеснялись бежать, но бежали. Чтобы на пару минут раньше достать свои хроматограммы или взглянуть на кристаллы.
Но только ли в радости каждодневных открытий было дело? Вспоминаю — точно с таким же чувством мы сидели тогда у костра или погружались за водорослями у Вити Васьковского в экспедиции на Японском море, спорили за чаем о вреде и пользе безработицы, отмечали в столовой очередную диссертацию. На матрице, заданной Н.К., собрался коллектив, который, как выражаются нынешние философы, находился в «страстном состоянии». Время было такое…
Сейчас, усиленно вспоминая, я скажу с уверенностью: это состояние было разлито во всем пространстве СССР. То же самое мы чувствовали на заводе в Орске, где проходили практику, все рабочие — девушки и юноши. Как красиво они стояли, ходили, говорили! Как будто их не давили быт и суета. Как они мыслили о науке! Теперь это и представить себе нельзя.
Это было время «массового призыва» в науку. Не припомню, чтобы велась какая-то пропаганда, накачивание «престижа» науки; но сейчас вижу, что в нас, начиная с кружка химфака, было что-то вроде мессианского чувства. Может быть, у «стариков», буквально из поколения шестидесятников, оно было интенсивнее, но и на моих сверстников хватило. Меня именно оно и из химии погнало, и я только через двадцать лет упорной учебы понял, какие соблазны крылись в этом мессианизме интеллигенции массового призыва. Да и то мне память о пожарах помогла. Дьявол силен…
Думаю, что в нашей Лаборатории совместными усилиями Н.К. и его соратников-основателей, вместе задавших вектор и стандарты наших мыслей, чувств и действий, возникло, как побочный продукт их усилий, особое культурное и духовное пространство. Здесь вызрели и раскрылись качества очень разных и очень способных людей, собранных в коллектив с системными свойствами. Это был сгусток интеллектуальной и духовной энергии с большим творческим и созидательным потенциалом. И, как оборотная сторона этих свойств, был потенциал сомнения, отрицания и разрушения. Как вводить такие сгустки в режим спокойного стационарного горения — не знали и не знают.
Мне кажется, мы находились в зоне явления, важного для понимания источников силы и хрупкости российского бытия. Но трудно эту историю осмыслить тем, кто жил и дышал в этой зоне. Может, кто-то со стороны посмотрит на нас в свой прибор и запишет его показания. А я счастлив, что жил в этом коллективе, и его тепло до сих пор меня греет.
ОБЩЕСТВО
ЗАЧЕМ ЗУБРИТЬ УСТАРЕВШИЕ ШТАМПЫ?12.08.2013
К любой проблеме, которая раскалывает наше общество, можно подбираться с разных сторон. Чем больше сторон мы рассмотрим, тем надежнее вывод. При этом во многих случаях противостоящие стороны еще сильнее разойдутся, но разойдутся с пониманием друг друга. А значит, у них в запасе будет вариант компромисса, и кто-то в каждом лагере начнет думать о формуле соглашения. Это лучше, чем культивировать иррациональную ненависть (часто вообще «не к тем»).
Мне пришлось копаться в одном срезе одной широкой проблемы. В срезе — проще и нагляднее, а в целом я бы назвал ее расколом нашего культурного слоя (условно — интеллигенции) по основаниям познания и понимания нашего общества и государства. Эта беда у нас случилась в ходе русской революции, даже затолкала нас в Гражданскую войну. Потом она назревала в 1920-е гг. и разрядилась в 1930-е — эту историю я осваивал по рассказам родных, а будучи студентом — по стенограммам съездов и пленумов ЦК, изданным в те моменты, еще без цензуры. В 1950-е гг. уже пришлось вести дебаты с друзьями и оппонентами — в школе. Потом — на факультете, и в 1960-е — в лаборатории, походах и экспедициях. Тут уж, как писал Брюсов, «знаю, не окончен веков упорный спор, и где-то близко рыщет, прикрыв зрачки, раздор». И ведь это — между близкими друзьями. Потом я получил практику — поехал в 1966 г. работать на Кубу. Врос в их жизнь, в самых разных слоях и группах — тут и старые профессора, вернувшиеся из Калифорнии, и те, которых, наоборот, перехватили в лодке курсом на Флориду и вернули в университет, и студенты, отсидевшие четыре года за контрреволюционную деятельность, а оттуда — в университет, а рядом с ними — бойцы Че Гевары. И все говорят с жаром — о государстве, обществе и будущем, и требуют объяснить, как все это было в России и СССР. Тут приходилось задуматься.
Более того, меня, помимо работы в лаборатории и аудитории, втянули в проблемы организации науки на всех уровнях — от академии наук до завода и даже поля. Тут были дебаты не только с кубинцами, но и с экспертами — немцы из ГДР, чехи, поляки, молодые французы из Сорбонны (сразу после Красного Мая), левые ученые из Италии и США, да и наши специалисты — крепкий орешек. У всех были свои модели — и внутреннего уклада науки, и ее отношений с обществом и властью.