Собрание сочинений в пяти томах (шести книгах). Т.5. (кн. 1) Переводы зарубежной прозы. - Курцио Малапарте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды ночью я пошел и улегся в поле подсолнечников. Это был действительно настоящий лес подсолнечников, настоящий густой лес. Согнувшиеся на своих высоких мохнатых стеблях со своим большим черным глазом, совсем круглые, с длинными желтыми ресницами, затуманенными сном, подсолнечники спали, опустив головы. Стояла ясная ночь. Небо, полное звезд, сверкало отблесками зелеными и синими, как внутренняя поверхность огромной морской раковины. Я уснул глубоким сном, и на рассвете был разбужен негромким приглушенным потрескиванием. Оно походило на шорох от ног множества людей, осторожно идущих босиком по траве. Я затаил дыхание и прислушался. С соседнего бивуака доносилось слабое чиханье моторов и хриплые голоса, перекликавшиеся в лесу у ручья. Вдали лаяла собака. На краю горизонта солнце, взламывая черную раковину ночи, поднималось, красное и горячее, над равниной, блещущей от росы. Шорох становился необъятным; он рос с минуты на минуту; это было похоже на потрескивание кустарников, охваченных пламенем, на тихий хруст соломы под ногами неисчислимой армии, осторожно крадущейся по жнивью. Вытянувшись на земле и задерживая дыхание, я смотрел, как подсолнечники медленно приподнимают свои желтые ресницы и мало-помалу открывают глаза.
Внезапно я заметил, что подсолнечники приподнимают головы и, медленно поворачиваясь на своих высоких стеблях, направляют свои большие черные глаза навстречу рождающемуся солнцу. Это было движение медленное, равномерное и всеобщее. Весь лес подсолнечников повернулся, наконец, чтобы смотреть на славу молодого солнца при его появлении. И я, я тоже поднял голову к востоку, глядя как солнце постепенно поднимается среди алых испарений рассвета над голубыми облаками дымов пожарищ, стоящими в далекой равнине.
Потом дождь прекратился, и после нескольких дней стремительного и холодного ветра внезапно ударил мороз. Не снег, но резкий и жестокий осенний мороз. За ночь грязь затвердела, и лужи покрылись блестящим стеклом, тонким, как человеческая кожа. Воздух стал прозрачным, и серо-голубое небо, казалось, все растрескалось, словно разбитое зеркало.
Немецкое продвижение на восток возобновилось и стало еще быстрее. Грохот артиллерии, треск автоматов и пулеметов отдавались чистыми сухими звуками, не порождавшими эха. Тяжелые танки генерала фон Шоберта, которые в течение долгих дождливых дней едва передвигались, неповоротливые, как жабы, на цепкой и клейкой грязи равнины, простиравшейся между Бугом и Днепром, снова загрохотали вдоль дорог, затвердевших от морозов. Синие дымки их выхлопов поднимались над вершинами деревьев легкими облачками, которые тотчас рассеивались, но оставляли в воздухе нечто, позволявшее догадываться об их присутствии.
Это был наиболее опасный момент большого кризиса русских в осенние дни 1941 года. Армия маршала Буденного — советского Мюрата[425] — медленно свертывалась в направлении к Дону, оставляя в арьергарде[426] отряды казацкой кавалерии и звенья этих маленьких вооруженных танкеток, которые немцы прозвали панцерпферде[427] — бронированные лошади. Панцерпферде — это были маленькие повозки, чрезвычайно мобильные, в большинстве случаев управляемые молодыми рабочими-татарами, стахановцами и ударниками сталелитейных заводов Дона и Волги. Их тактика была сходной с тактикой татарской конницы: они внезапно появлялись на флангах, поддразнивая наступающих, затем исчезали среди лесной поросли и кустарников, укрывались в складках местности и снова внезапно возникали позади, описывая широкие спирали по жнивью и несжатым нивам. Эта тактика была той тактикой легкой кавалерии, которой тщеславился еще сам Мюрат. Они крутились по равнине, словно лошади в манеже.
Но и сами эти панцерпферде день ото дня становились все более редкими, и я спрашивал себя, куда мог направиться Буденный, этот усатый Буденный, со своей многочисленной казачьей и татарской кавалерией? В Ямполе[428] мы еще не переправлялись через Днестр, когда крестьяне нам говорили: «Э! Буденный ждет вас за Бугом![429]» Буг был уже позади, и крестьяне говорили: «Э! Он вас ожидает за Днепром!». А теперь, с видом очень осведомленным: «Э! Буденный ждет вас за Доном!» И таким образом немцы все больше и больше углублялись в необозримую украинскую равнину, углублялись словно нож в рану, и рана уже причиняла боль, становилась опасной, превращалась в язву. По вечерам в селениях, где колонна останавливалась, чтобы провести ночь, я слушал хриплые голоса патефонов (в домах советов, правлениях колхозов, лавках и универмагах всегда находились патефоны с кучей пластинок; это были пластинки с обычными песнями заводов, колхозов и рабочих клубов, и среди пластинок непременно находился марш Буденного). Я слушал марш Буденного и думал: «Какого черта делает этот Буденный? Куда мог запропаститься этот усатый Буденный?»
В один прекрасный день немцы начали охоту на собак. Вначале я думал, что это вызвано какими-нибудь случаями бешенства и что генерал фон Шоберт приказал истребить собак. Потом я понял, что, видимо, должна существовать какая-то другая причина. Едва войдя в деревню, прежде даже, чем начать охоту на евреев, они начинали охоту на собак. Группы эсэсовцев и панцершютценов[430] — танкистов бегали по улицам, стреляя из автоматов и бросая гранаты в бедных дворняжек, с желтоватой шерстью, блестящими красными глазами и кривыми ногами; они разыскивали их в садах и палисадниках и яростно преследовали в полях. Несчастные животные убегали в леса, распластывались в ямах и рвах за огородами или искали убежища в домах, прячась по углам, на крестьянских постелях, за печами и под скамейками. Немецкие солдаты входили в дома, извлекали собак из их тайников и убивали ударами прикладов. Самыми жестокими в этой войне были панцершютцены-танкисты. Можно было думать, что у них личное озлобление к несчастным созданиям. «Но почему?» — спрашивал я панцершютценов. Их лица мрачнели. — «Спросите об этом у собак!» — отвечали они сухо и поворачивались ко мне спиной.
Но старые казаки, сидевшие на порогах домов, смеялись из-под своих усов и похлопывали себя по коленям. «Ах, бедные собачки! — говорили они. — Ах, бедные собачки!!» И они лукаво смеялись, как будто им внушали жалость вовсе не эти бедные животные, а эти бедные немцы. У стариков, смотревших поверх оград своих палисадников, у молодых девушек, спускавшихся к реке с двумя ведрами, раскачивающимися на коромысле, положенном на плечо, у детей, которые шли, чтобы почтительно похоронить в поле бедных убитых собак, — у всех на губах были одинаковые улыбки, одновременно печальные и лукавые. Ночью в полях и лесах слышался лишь редкий, одинокий лай, жалобный вой, безнадежные стоны, и можно было слышать, как собаки царапали землю у заборов, ограждавших сады, и у домов, ища пропитания, а немецкие часовые рычали: «Кто здесь?» странными голосами. Чувствовалось, что они чего-то боятся, боятся ужасного и таинственного, что они боятся собак.
Однажды утром я находился на артиллерийском наблюдательном пункте, чтобы посмотреть вблизи на атаку немецкого панцердивизиона[431]. Соединение тяжелых танков ожидало в лесу приказа об атаке. Утро было прозрачное и холодное. Я смотрел на поля, сверкающие изморозью, на леса подсолнечников, черных и желтых, под встающим солнцем (солнце было именно таким, о котором говорит Ксенофонт[432] в третьей книге «Анабазиса»); оно рождалось среди дымков танковых выхлопов, там, как раз впереди меня; оно было действительно похоже на молодого античного бога, обнаженного и розового, возникавшего из зеленой и голубой воды неба. Он поднимался, освещая дорическую колонну пятилетки, этого Парфенона из стекла, бетона и стали, Парфенона тяжелой индустрии СССР. Вдруг сразу я увидел танковое соединение, которое покинуло лес и веером развернулось на равнине.
За несколько мгновений до начала атаки на наблюдательный пункт прибыл генерал фон Шоберт. Он смотрел на поле боя и улыбался. Танки и штурмовые группы все приближались. Борозды, прорезанные их гусеницами на равнине, казались нанесенными на медной пластинке резцом гравера. Перед нами лежала равнина, тянущаяся к юго-востоку от Киева. Было что-то дюреровское[433] в этой обширной сцене, рисовавшейся с сухой точностью, в этих солдатах, таинственно облаченных в маскировочные сетки, словно античные гладиаторы, расположенные, как аллегорические[434] фигуры, по краям этой гравюры на меди, в открытой и глубокой перспективе деревьев, войск прикрытия, орудий, повозок, людей, лошадей, размещенных разнообразно и видимых сперва на переднем плане склона, постепенно спускающегося от наблюдательного пункта к Днепру, потом дальше, по мере того, как перспектива расширялась и углублялась. Это было и в людях, пригнувшихся позади танков с автоматами на прицеле, и в танках, рассеянных там и здесь, среди высокой травы и в зарослях подсолнечников. Было нечто дюреровское в готической выписанности деталей, которые глаз схватывал мгновенно, как будто на широко открытых челюстях этой мертвой лошади, на этом раненом, который тащился там, среди кустарников, на этом солдате, опершемся о ствол дерева и прикрывшем ладонью лоб, чтобы защитить глаза от лучей солнца, — резец гравера на миг задержался так, что вес его руки отметил их всех на меди более глубокими линиями. Точно так же и хриплые голоса, ржание лошадей, рассеянные сухие ружейные выстрелы, терпкий скрежет гусениц казались гравированными Дюрером в прозрачном и холодном воздухе этого осеннего утра.