Друд, или Человек в черном - Дэн Симмонс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О каком таком недопустимом использовании он говорил? Иные наши с ним общие друзья (из тех немногих, кто знал о сожжении корреспонденции) предполагали, что после своего неприятного публичного расставания с Кэтрин (ставшего публичным, не следует забывать, по глупости самого Диккенса) он с перепугу представил, как сразу после его кончины разные биографы и прочие литературные вампиры примутся предавать гласности конфиденциальную переписку, накопившуюся у него за много лет. На протяжении нескольких десятилетий, рассуждали упомянутые друзья, жизнь и творчество Чарльза Диккенса являлись достоянием общественности. И он решительно не желает, чтобы письма друзей, с соображениями по поводу самых сокровенных его мыслей, тоже были отданы на потребу праздной публике.
Я держался несколько иного мнения насчет причин, побудивших Диккенса сжечь свои бумаги.
Полагаю, именно я заронил в голову Диккенса мысль об уничтожении переписки.
В моей новелле «Четвертый странник», напечатанной в рождественском номере «Домашнего чтения» от 1854 года, рассказчик, некий адвокат, говорит: «Мой опыт адвокатской практики, мистер Фрэнк, убедил меня, что, если бы все люди сжигали по прочтении все письма, добрая половина гражданских судов в этой стране прекратила бы свою деятельность». Тема гражданских судов премного занимала Чарльза Диккенса тогда, во время работы над «Холодным домом», и позже, в 1858 году, когда семья его жены грозилась подать на него в суд за причиненные Кэтрин несправедливости, включая, надо полагать, измену.
А всего за несколько месяцев до того, как Неподражаемый предал огню свою корреспонденцию, я написал о сожжении письма в своем романе «Женщина в белом», который тогда выходил выпусками в «Домашнем чтении», тщательно редактировавшемся Диккенсом. В моем романе Мэриан Голкомб получает письмо от некоего Уолтера Хартрайта. Сводная сестра Мэриан, Лора, и Хартрайт любят друг друга, но девушка согласилась выйти замуж за другого человека — во исполнение обещания, данного умирающему отцу. Хартрайт возвращается в Лондон и собирается отплыть в Южную Америку. Мэриан решает не рассказывать Лоре о содержании письма.
«Я даже думаю, не пойти ли еще дальше — не сжечь ли его письмо из опасения, что оно может когда-нибудь попасть в чужие руки? В нем не только говорится о Лоре в таких выражениях, которые должны навсегда остаться между нами, но и о его подозрениях — упрямых, необоснованных, но очень тревожных, — что за ним постоянно следят… Но хранить письмо опасно. Малейшая случайность — и оно может попасть в чужие руки. Я могу заболеть, могу умереть — лучше сжечь письмо сразу, пусть одной заботой будет меньше.
Оно сожжено! Кучка серого пепла лежит в камине — все, что осталось от его прощального письма, может быть, его последнего в жизни письма ко мне».
По моему мнению, данная сцена из «Женщины в белом» произвела глубокое впечатление на Неподражаемого, отчаянно старавшегося тогда наладить вторую, тайную жизнь с Эллен Тернан, а заключенный в 1860 году брак Кейт с моим братом окончательно подвиг Диккенса сжечь всю корреспонденцию и, я почти уверен, убедить Эллен Тернан уничтожить все письма, полученные от него за три года знакомства. Мне думается, Диккенс расценил брак Кейт с Чарльзом Коллинзом как предательство со стороны члена семейства и запросто мог предположить, что сыновья и дочери — особенно старшая дочь, по всеобщему мнению, очень на него похожая нравом, — снова предадут его, продав или опубликовав его корреспонденцию после его кончины.
В период с1857 по 1860 год Диккенс страшно постарел (по словам иных знакомых, он превратился из молодого человека сразу в старика, минуя зрелый возраст), и, вполне вероятно, враз навалившиеся болезни и неизбежно сопряженные с ними мысли о смерти вызвали у него в памяти сцену с сожжением письма из моего романа и побудили уничтожить все письменные свидетельства сокровенных дум и размышлений.
— Я знаю, о чем вы думаете, милейший Уилки, — внезапно промолвил Диккенс.
На лицах у всех остальных мужчин отразилось изумление. Тепло закутанные, они наблюдали, как бледное солнце под грядой облаков клонится к закату за кентской холмистой равниной.
— И о чем же, дорогой Диккенс? — спросил я.
— О том, что большой костер, здесь разведенный, изрядно согрел бы нас.
Я растерянно моргнул, ощутив жесткое прикосновение заиндевелых ресниц к ледяной щеке.
— Костер! — воскликнул молодой Диккенсон. — Отличная мысль!
— Которую мы непременно осуществили бы, если бы женщины и дети не ждали нас дома, чтобы привлечь к своим рождественским играм.
Диккенс хлопнул руками в толстых перчатках — со звуком, похожим на ружейный выстрел. Султан резко рванулся в сторону, туго натянув поводок, и припал брюхом к земле, словно в него и вправду пальнули из ружья.
— Горячий пунш для всех! — воскликнул Неподражаемый, и процессия неуклюжих шерстяных сфероидов, украшенных яркими шарфами, потянулась следом за ним к дому.
Я под благовидным предлогом отказался от удовольствия поиграть с детьми и женщинами в рождественские игры и отправился искать убежище в своей комнате. В Гэдсхилл-плейс я всегда останавливался в одной и той же гостевой комнате и сейчас испытал тихое облегчение, обнаружив, что она по-прежнему закреплена за мной, что меня не понизили в статусе за последние несколько месяцев. (Из-за тесноты, возникшей в доме в связи с приездом родственников и предстоящим визитом «таинственных гостей», Перси Фицджеральда поселили в номере гостиница «Фальстаф-Инн», расположенной через дорогу. Это показалось мне странным, поскольку Перси был старым другом семьи и безусловно, гораздо больше заслуживал права занять одну из гостевых комнат, чем сирота Диккенсон, которого разместили в особняке. Но я уже давно оставил всякие попытки понять или предугадать прихоти Чарльза Диккенса.)
Здесь надобно заметить, дорогой читатель, что я так и не рассказал ни инспектору Филду, ни еще кому-либо о догадке, среди ночи озарившей меня, одурманенного лауданумом: что Диккенс замышляет убить богатого сироту Эдмонда Диккенсона (это имело какое-то отношение к алым гераням в саду и в гостиничном номере, похожим на брызги крови). Промолчал же я по причине вполне очевидной: все-таки речь шла о ночном наркотическом озарении — и хотя многие подобные наития сослужили мне, как писателю, неоценимую службу, я вряд ли сумел бы внятно описать скептически настроенному инспектору Филду цепь подсознательных рассуждений и опиумных интуитивных прозрений, приведшую меня к такому выводу.
Но вернемся в мою комнату в Гэдсхилле. Дом Диккенса был преудобным пристанищем для гостей, хотя после длительных пребываний там я всегда говорил Кэролайн обратное. В каждой гостевой комнате имелись широкая мягкая кровать, несколько дорогих и равно удобных предметов обстановки и стол с аккуратно разложенными на нем письменными принадлежностями, как то: пачка проштемпелеванной почтовой бумаги, конверты, заточенные перья, воск, спички и сургуч (подобные столы стояли также в коридорах и гостиных). Все гостевые комнаты содержались в безупречной чистоте и идеальном порядке.
Каждый гость обнаруживал в своей комнате весьма обширную библиотеку, и несколько томов из нее неизменно лежали на ночном столике у кровати. Книги Диккенс подбирал самолично, Учитывая вкусы гостя. Сейчас на своем ночном столике я нашел экземпляр «Женщины в белом» (не с дарственной надписью, преподнесенный мной Диккенсу, а вновь купленный, с еще не разрезанными страницами), сборник очерков из журнала «Зритель», книгу «Сказки 1001 ночи» и том Геродота, с закладкой на главе о египетских путешествиях античного историка, предварявшей рассказ о храмах Сна. Над трюмо в моей комнате висела табличка, гласившая: «В этой комнате Ганс Андерсен прожил пять недель, показавшихся хозяевам дома ВЕЧНОСТЬЮ!»
Я кое-что знал о том затянувшемся визите. Однажды вечером, за бутылкой вина, Диккенс охарактеризовал вышеназванного дружелюбного датчанина (почти не говорившего по-английски, что сделало его длительный визит тем более тягостным для обитателей Гэдсхилл-плейс) следующим образом: «Помесь моего персонажа Пексниффа с Гадким Утенком, Уилки. Невыносимый скандинав, с которым и неделю-то прообщаться крайне трудно, не говоря уже о пяти неделях».
Но когда я, прогостив в Гэдсхилле несколько дней или даже недель, по возвращении в Лондон говорил Кэролайн, что визит стал для меня «тяжким испытанием», я выражался вполне буквально. Несмотря на неподдельное радушие и поистине замечательный юмор Диккенса, прилагавшего все усилия к созданию непринужденной атмосферы, заботившегося об удобстве своих гостей, неизменно старавшегося угодить им в беседах за столом или у камина, каждый человек у него в доме испытывал явственное ощущение, что Неподражаемый его оценивает и порицает. По крайней мере, у меня всегда было такое чувство. (Полагаю, бедный Ганс Христиан Андерсен, позволявший себе высказываться — без тени недовольства — по поводу грубоватых манер Кейти, Мейми и мальчиков во время своего продолжительного визита, пропускал мимо ушей раздраженные критические замечания Диккенса в свой адрес.)