Мидлмарч - Джордж Элиот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Набросок, несущий такой смысл, должен быть замечательным, — сказала Доротея. — Но мне хотелось бы, чтобы вы подробнее объяснили свой замысел. Ваш Тамерлан должен воплощать землетрясения и вулканы?
— Да-да! — ответил Уилл, смеясь. — А также переселение народов и расчистку лесов… и Америку, и паровоз. Короче говоря, все, что можно вообразить.
— Какой трудный алфавит! — сказала Доротея, улыбнувшись мужу. Прочесть его смог бы только человек с вашими знаниями.
Мистер Кейсобон заморгал и покосился на Уилла. У него возникло подозрение, что над ним смеются. Впрочем, заподозрить в этом Доротею он не мог.
Они застали Наумана за мольбертом, но ему никто не позировал: его картины были расположены наивыгоднейшим образом, жемчужно-серая блуза и лиловая бархатная шапочка очень шли к его некрасивому, но выразительному лицу — одним словом, все сложилось так удачно, как будто он ожидал красивую молодую англичанку именно к этому часу.
Художник объяснял сюжеты своих оконченных и неоконченных полотен, говоря по-английски с обычной уверенностью, и казалось, рассматривал мистера Кейсобона не менее внимательно, чем Доротею. Уилл время от времени разражался пылкими похвалами, указывая на особые достоинства той или иной картины своего друга, и Доротея почувствовала, что начинает по-новому относиться к мадоннам, почему-то сидящим на тронах под балдахинами среди скромных сельских пейзажей, и к святым с архитектурными моделями в руках или ножами, небрежно воткнутыми в их затылки. То, что прежде ей казалось чудовищно нелепым, становилось понятным, а иногда даже обретало глубокий смысл, но мистера Кейсобона эта отрасль знания, по-видимому, совершенно не интересовала.
— Мне кажется, я предпочла бы просто ощущать красоту картины, чем разгадывать ее как шараду, но подобные произведения я все-таки научусь понимать гораздо быстрее, чем ваши с их всеобъемлющим смыслом, — заметила Доротея, обернувшись к Уиллу.
— В присутствии Наумана о моих картинах лучше не упоминать, — сказал Уилл. — Он объяснит вам, что все они — Pfuscherei,[89] а более бранного слова в его лексиконе нет.
— Правда так? — спросила Доротея, глядя на Наумана серьезно и бесхитростно. Художник слегка поморщился и ответил:
— Живопись для него не призвание. Ему следует попробовать себя в литературе. Уж она-то достаточно ши-ирока-а.
В произношении Наумана последнее слово получилось насмешливо растянутым. Уиллу это не слишком понравилось, но он сумел засмеяться, и мистер Кейсобон, хотя немецкий выговор художника его раздражал, почувствовал некоторое уважение к строгости его суждений.
Уважение это не стало меньше, когда Науман отвел Уилла в сторону, поглядел на какое-то большое полотно, затем на мистера Кейсобона и, вернувшись к своим посетителям, сказал:
— По мнению моего друга Ладислава, вы извините меня, сударь, если я скажу, что набросок вашей головы был бы бесценен для фигуры святого Фомы Аквинского, над которой я сейчас работаю. Это значило бы чрезвычайно злоупотребить вашей любезностью, но я так редко вижу то, что мне нужно идеальное в реальном.
— Вы меня весьма удивили, сударь, — сказал мистер Кейсобон, но его щеки окрасил румянец удовольствия. — Однако если моя физиономия, которую я привык считать самой заурядной, может подсказать вам какие-то черты ангельского доктора,[90] я буду весьма польщен. То есть при условии, что это не займет много времени и что миссис Кейсобон не станет возражать против такой задержки.
Но Доротея была только очень рада — больше ее мог бы обрадовать разве что божественный глас, который провозгласил бы мистера Кейсобона самым мудрым и достойным из сынов человеческих и вернул бы твердость ее поколебавшейся вере.
Все необходимые принадлежности были у Наумана под рукой просто в удивительной полноте, и он тотчас принялся за этюд, ни на минуту не прерывая их беседы. Доротея сидела в безмятежном молчании — она давно уже не чувствовала себя такой счастливой. Какие прекрасные люди! Только невежество, подумала она, помешало ей увидеть красоту Рима, ощутить, что его печаль овеяна надеждой. Ей была свойственна редкая доверчивость: в детстве она полагалась на благодарность ос и благородную чувствительность воробьев, а затем, когда они обманывали ее ожидания, в той же мере негодовала на их низость.
Хитрый художник задавал мистеру Кейсобону вопросы об английской политике и выслушивал длиннейшие ответы, а Уилл, примостившись на стремянке в углу, оглядывал общество со своей высоты.
Через некоторое время Науман сказал:
— Если бы я мог отложить этюд на полчаса, а затем еще раз над ним поработать… Погляди-ка, Ладислав! По-моему, лучшего пока трудно пожелать.
Уилл разразился междометиями, подразумевающими восторг, который невозможно выразить словами, а Науман жалобно вздохнул:
— Увы… вот если бы… Мне нужно еще только полчаса… Но вас ждут дела… Я не решаюсь затруднить вас такой просьбой… а о том, чтобы вы приехали завтра…
— Ах, останемся! — воскликнула Доротея. — У нас ведь сегодня нет никаких дел? — добавила она, умоляюще глядя на мистера Кейсобона. — Будет так жаль, если этюд останется незавершенным.
— Як вашим услугам, сударь, — произнес мистер Кейсобон со снисходительной любезностью. — Раз моя голова сегодня внутри предается праздности, пусть поработает ее внешняя оболочка!
— Вы так добры! Теперь я счастлив! — воскликнул Науман, повернулся к Уиллу и продолжал по-немецки, указывая на этюд, словно что-то требовало обсуждения. Затем отложил его и рассеянно поглядел по сторонам, как будто раздумывая, чем занять своих посетителей. И наконец сказал, обращаясь к мистеру Кейсобону:
— Может быть, прекрасная новобрачная, милостивая госпожа, не откажет мне в разрешении сделать с нее набросок, чтобы как-то заполнить эти полчаса. Не для картины, разумеется, а так просто.
Мистер Кейсобон с поклоном выразил уверенность, что миссис Кейсобон сделает ему это одолжение, и Доротея тотчас спросила:
— Где мне сесть?
Науман, рассыпаясь в извинениях, попросил ее встать и позволить ему придать ей требуемую позу, что она и сделала, обойдясь без преувеличенных жестов и смешков, которые почему-то считаются обязательными в подобных случаях. Художник пояснил:
— Я хочу, чтобы вы приняли позу святой Клары. Наклонитесь, вот так, ладонь приложите к щеке… Да-да, так. Смотрите, пожалуйста, на тот табурет… Вот так!
Уилл боролся с желанием пасть к ногам святой и облобызать край ее одеяния, а также с искушением закатить пощечину Науману, который взял ее за локоть, показывая, как нужно согнуть руку. Какая наглость! И какое кощунство! Зачем только он привез ее сюда?
Художник работал с увлечением, и Уилл, опомнившись, спрыгнул со стремянки и постарался занять мистера Кейсобона разговором. Однако, несмотря на его усилия, время для этого последнего, по-видимому, тянулось нестерпимо медленно: во всяком случае, он выразил опасение, что миссис Кейсобон, наверное, устала. Науман не стал злоупотреблять его терпением и сказал:
— А теперь, сударь, если вы опять готовы оказать мне одолжение, я освобожу вашу супругу.
И мистер Кейсобон перестал торопиться, а когда тем не менее выяснилось, что голове святого Фомы Аквинского для полного совершенства требуется еще сеанс, он изъявил согласие позировать и на следующий день. Во время этого второго сеанса святая Клара также получила не одно исправление. Конечный результат настолько угодил мистеру Кейсобону, что он решил приобрести полотно, на котором святой Фома Аквинский в обществе других богословов вел диспут, слишком отвлеченный, чтобы его можно было изобразить, но более или менее интересный для слушателей на галерее. Святой же Кларой Науман остался (по его словам) весьма недоволен и не мог обещать, что сумеет превратить набросок в хорошую картину, а потому дальше предварительных переговоров дело не пошло.
Я не стану останавливаться ни на шуточках по адресу мистера Кейсобона, которые Науман отпускал вечером, ни на его дифирамбах очарованию Доротеи. Уилл присоединялся к нему и в том, и в другом, но с одним различием. Стоило Науману упомянуть ту или иную особенность ее красоты, как Уилл начинал негодовать на его дерзость: самые обычные слова тут звучали грубостью, да и какое право имеет он обсуждать ее губы? О ней нельзя говорить, как о других женщинах. Уилл не мог прямо высказать то, что чувствовал, но его душило раздражение. А ведь когда после некоторого сопротивления он согласился привезти мистера Кейсобона с супругой в мастерскую своего друга, согласие это во многом было продиктовано гордостью при мысли, что именно он дает Науману возможность изучить ее красоту… нет, ее божественную внешность, ибо к ней неприложимы эпитеты и сравнения, предназначенные для описания только телесной прелести. (Бесспорно, обитатели Типтон-Грейнджа и его окрестностей, как и сама Доротея, весьма удивились бы подобному преклонению перед ее красотой. В тех краях мисс Брук считалась всего лишь «хорошенькой».)