Девки - Николай Кочин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говор стих, потом раздалось шлепанье руками по земле, — по-видимому, Иван силился подняться.
— Сиди, — приказал Бобонин, — да рассказывай до конца. С Марьей дела не наладил?
— Не наладил, Миша. Марька всей канители коренная зачинщица. Она провидела, ведьма, кое-что, со мной живучи, вот и баламутит. Правду сказать, веры ей мало, потому порченая, но стеречься ее надо все-таки. Партейца кокнуть, не фунт изюму съесть! И зачем ты натравил отца? Ты в городе, до тебя далеко, а мы всегда на виду у народа.
— А что про Анныча слышно? — не слушая Ваньку, спросил Бобонин.
— Всяко говорят про Анныча. А отцу ведомо одно, что Анныч поддержку в волости малую получил и дело в уезд переносит. Стремление у него теперь выходит двойное, договор отца с обществом нарушить и заново Лобаново дело поднять — одно с другим связать в одни сноп. Про Лобана доктором определенно показано: ушиб от несчастного паденья и больше ни фунта. Оно, конечно, от падения, да по своей ли воле упал-то? А что касаемо мельничных дел, отец определенно говорит, даже если, говорит, и губерния Аннычеву руку примет, все равно главный козырь у отца на руках остался. Что за козырь — никто, по-моему, не знает. Вот черти-старики, они все такие, прут в одну сторону и прут!
Подле ворот в это время собралась девичья толпа, поднялся гомон и смех.
Иван встревоженно сказал:
— Вот она, Марька! Стакнулась с кем-нибудь. Баба, ежели она от мужа ушла, то пиши пропало — непременно порожней не останется, — они на это дело слишком слабые. И не пойму я и в голову никак не вберу, Миша, того: какая была она тихоня, а на-поди, туда же, коммунарка! Отец ее со стыда готов под землю провалиться. Он за меня. Скучаю я по ней. Виданное ли это дело? Подумаешь только, баба с мужем не хочет жить — и не живет, захочет не подчиниться — и не подчинится, задумает в делегатки попасть — и попадет. Ежели так будет долго продолжаться, как же нам можно будет жить, Миша?
— Брось ты мочить глаза, — сказал Бобонин. — Сырость на дворе разводишь.
— Может, я ее, Миша, любил, потому и рассуждаю. Я и сам не знал об этом, может, я теперь только об этом узнал. Что же это такое? Может — об ней сохну.
По двору поплыло тяжелое мужичье рыдание, потом поднялась возня. Один тащил другого, и оба падали. Во двор пришли свахи, стали разыскивать их и кликать.
— Держите, — приказал Бобонин, — держите эту интеллягушку. О своей бабе куксится. Любовь начал понимать, точно образованный.
Они подняли Ивана, понесли и положили в чулане, а Бобонин, войдя в избу, невесело опустился на лавку в красном углу подле невесты и сказал ей:
— Зевают, льют в глотки вино, ровно воду, топчут пол ногами, так что матица трещит. Какая необразованность, какая дикость.
Глава двенадцатаяАнныч почтою сообщил артельщикам о ходе общего дела в городе.
В Немытой Поляне это было понято так: мельница до будущей весны должна пребывать во владении Канаша. Власти не находили причин опротестовать договор общества с Канашевым. Договор был скреплен печатями и подписями и был добровольный.
Земельное управление дало согласие на отправку для артели сеялок и триера с большой рассрочкой, но задаток в несколько сотен рублей был неминуч. [Триер — усовершенствованная зерноочистительная машина, отделяющая от зерна примести и сортирующая зерно по толщине и длине.] Задаток Анныч внес и писал дальше: «Думаю, что промашку не сделал».
Артельщики, собравшись в избе у Петра Лютова, перечитали письмо несколько раз — вздыхали, спорили. Некоторые советовали сперва получить машины, а уж потом давать задаток; нашлись и такие, что предлагали задаток вовсе не давать: пусть, мол, машина сперва поработает лето и покажет свою пригодность в деле. Впрочем, так предлагали старшие. Молодежь над этим смеялась, говорила, что это «комедь», и настояла, чтобы Аннычевы хлопоты особым письмом к нему целиком одобрить.
Анныч приехал накануне покрова. В ту ночь в повети дворов пиками вонзились струи ливня, но под утро подморозило и землю укрыло шалью пухлого снега. К полудню снег смяк, в грязевом месиве дорог увязала скотина, и люди не показывались на улицу.
Дожди согнали плотников с работы, и артельщикам, живущим и амбарах, пришел капут. Стропила общего дома были возведены, но настлать крышу было невозможно из-за дождей. Кроме того, не подвезли вовремя кирпич для печей. Анныч, по приезде из города, обошел дом со всех сторон, покалякал с Игнатьевыми сподручными и, созвав погорельцев, сказал:
— Спасет нас крайняя мера. Не гибнуть же в самом деле каждому из нас по причине предрассудков! Надо взять церковь под жилье!
По этой причине заседала комсомольская ячейка. Про что там гуторили — мужикам не было ведомо. Вскоре из дома в дом стал ходить Вавила Пудов — добивался подписей к листку, а в листке было сочинено, чтобы храм божий не рушился, чтобы от посягательства артельщиков его заслонить и не оставить храм сиротою.
Старики ставили крестики на бумаге. Бабы создавали свои сходбища, обливали мужьев бранью за нерадение к храму. Малафеиха обольщала их словами — сулила рай зачинщицам и пугала евангельскими словами малодушных.
Шла кутерьма. Бабы гнали мужиков на собрания, растревоженная молодежь гикала и свистела, не дозволяя мужикам-противникам сговариваться, а погорельцы наступали:
— Издыхать, что ли, нам прикажете с семьями на глазах у народа?
На совместных заседаниях Совета и ячейки та же молодежь говорила председателю сельсовета Семену:
— Гляди хорошенько, людей нетерпеж берет от холоду, — пождут да устроят спектакль всем на диво: новое освещение села в темную ночь. Равенство, так равенство, поддерживай молодежь, конфискуй божий дом под жилье!
Семен, косо поглядывая на членов Совета, твердил:
— Я за всех не ответчик. Решайте сами. А я поддержу.
— У каждого голова на плечах, — говорили на это члены Совета, — всяк ответчик за себя. Мороз скоро, люди в самом деле закоченеют. Верующие тем более должны иметь сочувствие.
Верующие собрались нехотя, говорили мало. Каждый знал, зачем пришел, и семьи артельщиков, живущих в амбарах, и погорельцев, не успевших обзавестись стройкой, без скандала получили на временное жительство зимний притвор церкви.
На другой день, сумерками, пришла к Марье Шарипа, вывела ее в сени и прошептала:
— Оказывать надо помощь переселенцам. Сколько всякого добра в церкви, икон, подсвечников! Вавила боится: разорят, говорит, расхитят, просит вынести.
— Богомолица я всегда была, — ответила Марья, — а теперь сама себя не пойму, за кем я иду, против бога или за богом?
Она сходила в дом, оделась, и они торопливо пошли вдоль улицы.
Вавила Пудов открывал церковные двери. Замки гремели, в морозном воздухе слышалось из бабьей толпы, собравшейся в ограде:
— Взыщет господь! Он терпелив, многомилостлив, а взыщет.
Тут, сбившись в кучу, стояли артельщики. Они отмалчивались в сторонке, но, как только растворились церковные двери, первыми вошли на паперть.
— В божьем доме в картузах ходят! — закричали бабы.
Анныч сдернул картуз, вслед за ним это же сделали другие. Толпа безбожников и богомолиц ввалилась в церковь, непривычно шумливо, с переговорами и злобным шипеньем. Бабы умильно, с воздыханиями приближались к подсвечникам и иконам, пугливо приподнимали их на руках и несли к церковной кладовке.
— Легче, — кипятился Вавила. — Что несете? Божий лик несете!
Он покрикивал на артельщиков, загораживая вход в церковь нетерпеливым погорельцам, приготовившимся входить с домашней утварью.
Погорельцы стояли на лестнице, ведущей к паперти, с детьми и пожитками, как цыгане на базарной площади. Их было семей восемь, многодетной голи. В ограде и подле них плакали малые дети. Кто-то пел озорные частушки.
— И как господь не покарает вас, антихристовы сыны, — причитали бабы.
Не успел Вавила освободить церковные стены от дорогих икон, как нетерпеливая толпа неудержимым потоком хлынула внутрь церкви. Кто-то зычно просил:
— Марьюшка, кормилица, подержи ты моего постреленка малость!
Марья подняла на плечи растревоженного мальчишку и понесла поверх толпы. За нею баба тащила ухваты, осколок самоварной трубы, сковороды, посуду в мешке... Табор тянулся бестолково и суетливо. Ребятишки, опережая матерей, пускались наперегонки с визгом и топотом. Каждый старался занять место поудобнее — клирос, угол подле печки. Вскоре все зимнее помещение церкви было завалено пожитками. Посреди пола нагромождены были мешки с житом, постельное тряпье, зимняя одежда. Ребятишки уже сдружились, не желая знать своих углов, наперекор взрослым. Бабы округляли себе уют. И вот невиданная установилась жизнь: продрогшие в землянках люди поставили столы на приволье, на них самовары, под столами сложили чугуны. Полным хозяйством зацвело богово жилье, и в нем вздохнули, наконец, земляные люди. Уже пылала печка. Хозяйки умудрились наставить в нее чугуны с картошкой, а дети забегали в алтарь, куда было заказано не входить, и матери охали, выманивая их оттуда: самим им в алтарь идти было нельзя, потому что женщина по уставам церкви «не чиста».