Клуб радости и удачи - Эми Тан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я падала с неба на землю, в маленький пруд. И стала маленькой черепахой, лежащей на дне этого водоема. Я видела над собой клювы тысячи сорок, пьющих из пруда, они пили и пели счастливыми голосами, наполняя свои снежно-белые животы. Я горько плакала, слезы лились ручьями, но они всё пили и пили, и их было очень много, и пили они до тех пор, пока у меня уже не осталось слез и пруд не был осушен до последней капли.
Потом уже Ян Чань сказала мне, что мама, по совету второй супруги, хотела сделать притворное самоубийство. Ложь! Неправда! Она никогда не стала бы слушать эту женщину, причинившую ей столько зла.
Я знаю, что мама слушала только свое собственное сердце, говорившее ей, что не надо больше притворяться. Я знаю это, иначе зачем бы ей было умирать за два дня до лунного Нового года? Зачем нужно было так тщательно спланировать свою смерть, что она стала оружием?
За три дня до лунного Нового года она ела юваньсю, клейкие сладкие пирожки, которые готовят на праздник. Она глотала их один за другим. И я помню ее странное замечание: «Видишь, какая жизнь. Ты будешь давиться горечью, пока не съешь ее достаточно». Дело в том, что эти юваньсю были начинены каким-то горьким ядом, а не опиумом, не подслащенными семенами идиотского счастья, как думала Ян Чань и все остальные. Когда яд начал проникать в ее тело, она прошептала мне, что предпочитает убить свой слабый дух, чтобы укрепить мой.
Клейкое тесто удержало яд в ее теле. Удалить его оказалось невозможно, и поэтому она умерла — за два дня до лунного Нового года. Ее положили на деревянных носилках в холле. Погребальные одежды, в которые ее облачили, были куда богаче тех, что она носила при жизни. Шелковое нижнее белье, чтобы она не мерзла и без спуда меховых одежд. Шелковое платье, расшитое золотой нитью. Золотой головной убор, украшенный нефритом и лазуритом. На ногах у нее, чтобы облегчить ей путь в нирвану, были легчайшие шлепанцы с подметками из мягчайшей кожи, с двумя огромными жемчужинами на носах.
Придя посмотреть на нее в последний раз, я припала к ней всем телом. И она медленно открыла глаза. Я не испугалась. Я знала, что она может видеть меня и то, чего она в конце концов добилась. Так что я закрыла пальцами ее глаза и сказала ей всем своим сердцем: я тоже могу видеть правду, я тоже стала сильной.
Просто мы обе знали одну вещь: на третий день после смерти душа умершего возвращается сводить счеты. И в мамином случае это был первый день нового лунного года. И поскольку это был новый год, все долги к этому дню должны были быть уплачены, иначе на дом обрушатся бедствия и неудачи.
Поэтому в тот день У Цинь, преисполненный страха перед мстительным духом моей мамы, надел траурные одежды из самого сурового белого полотна. Он пообещал ее призраку, явившемуся в дом, что воспитает Сюаюди и меня как своих самых почитаемых детей. Он пообещал упоминать о ней в дальнейшем так, как будто она была его первой женой, его единственной женой.
В тот день я швырнула на пол ожерелье из поддельного жемчуга, которое мне подарила вторая супруга, и растоптала его у нее на глазах.
В тот день она начала седеть.
В тот день я научилась кричать.
Я знаю, что значит проживать свою жизнь как сон. Слушать и смотреть, просыпаться и пытаться понять, что же произошло.
И тебе не нужен для этого психиатр. Психиатр не хочет, чтобы ты просыпалась. Он велит тебе спать дальше, найти пруд и лить в него слезы. На самом-то деле он всего-навсего еще одна птица, насыщающаяся твоими страданиями.
Моя мама — вот кто страдал. Она потеряла свое лицо и старалась скрыть это. Но все, что она нашла, оказалось еще большим несчастьем, и в конце концов она уже не могла скрывать это. Больше тут нечего понимать. Это был Китай. Тогда люди так жили и так умирали. У них не было выбора. Они не могли протестовать. Они не могли убежать. Это была их судьба.
Но сейчас у людей есть выбор. Сейчас им не нужно больше глотать свои слезы и страдать от насмешек сорок. Я прочитала об этом в одном журнале из Китая.
Там говорилось, что в течение тысяч лет птицы были сущим наказанием для крестьян. Они слетались со всех сторон посмотреть, как крестьяне гнут спину в поле, возделывая неподатливую землю и наполняя арыки своими горючими слезами, чтобы полить семена. А как только люди разгибали спину, птицы снижались, пили их слезы и склевывали все семена. А дети умирали от голода.
Но однажды все эти измученные крестьяне — по всему Китаю — вышли на свои поля. Они посмотрели, как птицы едят и пьют, и сказали: «Хватит нам молча страдать!» Они стали хлопать в ладоши, колотить палками по кастрюлям и сковородкам и кричать при этом: «Сц! Сц! Сц! — Умрите! Умрите! Умрите!»
И все эти птицы взлетели в воздух, встревоженные и удивленные людской злобой. Взмахивая своими черными крыльями, они держались невысоко в воздухе, ожидая, пока стихнет этот шум. Но люди кричали все громче и громче, все злее и злее. Птицы уставали, но не могли ни спуститься на землю, ни утолить голод. И это продолжалось много часов, много дней, до тех пор, пока все эти птицы — сотни, тысячи, миллионы! — не начали замертво падать вниз и в небе не осталось ни одной из них.
Что подумает твой психиатр, если я скажу ему, что плакала от радости, когда прочитала об этом?
Иннин Сент-Клэр
Затаившись среди деревьев
Моя дочь выделила мне в своем новом доме самую крохотную комнатку.
— Это спальня для гостей, — сказала Лена со своей американской гордостью.
Я улыбнулась. По китайским понятиям, спальня для гостей — лучшая комната в доме, а значит, та, где спят они с мужем. Этого я ей не говорю. Ее мудрость подобна бездонному колодцу. Вы бросаете туда камни, они погружаются в темноту и исчезают. Вы смотрите ей в глаза, а они ничего не отражают.
Хоть у меня в голове и бродят такие мысли, не подумайте, что я не люблю свою дочь. Мы с ней похожи, и не только внешне: какая-то часть меня живет в ней. Но в момент рождения она выскользнула из меня, как рыбка, и уплыла навсегда. С тех пор я смотрю на нее будто с другого берега. Но сейчас я должна рассказать ей все о своем прошлом. Это единственный способ пробить ее броню и тем самым спасти.
Эта комната тесная, как гроб, потолок прямо нависает над изголовьем моей кровати. Надо бы сказать дочери, чтобы она никогда не укладывала в этой комнате детей. Но она, конечно, не станет меня слушать. К тому же она заявила, что не хочет детей. Они с мужем слишком заняты, рисуя дома, которые построит кто-то другой и в которых кому-то другому доведется жить. Я не могу правильно произнести американское слово, чтобы объяснить, кто они — она и ее муж. Противное слово.
— Арки-теки, — сказала я однажды своей невестке.
Моя дочь, услышав это, рассмеялась. Когда она была маленькой, мне следовало почаще шлепать ее за неуважение к старшим. А теперь уже поздно. Теперь они с мужем приплачивают кое-что в добавление к моей скромной пенсии. Поэтому, хотя у меня иногда и чешутся руки, мне приходится подавлять это чувство и прятать его глубоко в сердце.
Что толку рисовать красивые дома, а самим жить в таком несуразном! У моей дочери есть деньги, но все в ее доме сделано даже не для красоты, а напоказ. Взять хотя бы этот столик. Громоздкая плита белого мрамора на полированных черных ножках. Ничего тяжелого на него поставить нельзя — того и гляди, перевернется. Единственное, что может на нем удержаться, это высокая черная ваза, похожая на паучью лапу. Она такая узкая, что в нее можно поставить только один цветок. Если задеть столик, ваза с цветком упадут.
Везде в доме я вижу знаки. А моя дочь смотрит и не видит. Этот дом скоро развалится на куски. Откуда мне это известно? Я всегда знаю заранее, что случится.
Когда я была ребенком и жила в Уси, я была лихай. Дикой и упрямой. Насмешливой. Своевольной. Я была маленькой и красивой. У меня были крошечные ножки, что льстило моему тщеславию. Стоило шелковым тапочкам запылиться, как я их выбрасывала. Я сносила много пар дорогих заграничных туфель из телячьей кожи на небольшом каблучке и порвала не одну пару чулок, носясь по вымощенному булыжником двору.
Я часто расплетала косы и бегала с распущенными волосами. Мама смотрела на мои патлы и выговаривала: «Аяй-йя, Иннин, ты похожа на дух утонувшей женщины со дна озера».
Речь шла о женщинах, которые топили в озере свой позор. Они поднимались со дна озера и являлись в дома к живым людям с распущенными волосами, что свидетельствовало об их неизбывном отчаянии. Мама говорила, что я принесу позор в дом, но я только хихикала, когда она пыталась заколоть мои волосы длинными шпильками. Мама слишком любила меня, чтобы сердиться. Я была очень на нее похожа. Поэтому она назвала меня Иннин, Чистое Отражение.