Второе дыхание - Александр Зеленов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И снова визги резцов, вибрация стен и пола, гром мостовых кранов, будто и из цеха никуда не уходил.
Думалось мне, та блажь, когда меня тень какая-то испугала, скоро пройдет и что все это было со мной случайным и временным. Однако день проходил за днем, а я не только не успокаивался, но ощущал почему-то все большее беспокойство.
На работе я забывался. Тревога наваливалась по вечерам, когда возвращался домой. Во время езды в электричке, вместе того чтобы вытащить, как это делал всегда, учебник и пробежать за дорогу десяток-другой страниц, я принимался внимательно вглядываться в лица соседей. Кого я искал среди них, не знаю и сам.
Поезд подходил к платформе, останавливался. Я выпрыгивал из тесного, забитого курильщиками тамбура и, озираясь по сторонам, торопливо бежал домой.
Электричка гукала, трогалась с места. Набирая скорость, с завыванием проносилась мимо, отщелкивая на стыках колесами, прощально посвечивая в ночи леденцово-красным огоньком последнего вагона. Какое-то время в воздухе еще держался затухающий перестук колес, а потом и он пропадал, будто проваливался сквозь землю. И сразу запечатывала уши загородная тишина, после грохота цеха и шума огромного города такая густая, что, казалось, ее можно было потрогать руками.
По убегающим в ночь электричкам я и отсчитывал дни, которые мне оставалось жить.
Я постоянно начал спешить и оглядываться. По дороге к дому всматривался в темные провалы улиц, в затененные углы дач. Везде и во всем мерещилась мне опасность. Эта непреходящая подозрительность отпускала меня лишь тогда, когда, вбежав в нашу комнату, я видел жену и сына.
Все чаще вспоминались времена, когда не испытывал я ни этих тревог, ни волнений. Действительно, как хорошо человеку, когда его ничего не гнетет и у которого чистая совесть! Совесть была чиста, но...
Кстати, насчет этой совести. Был у меня, еще в армии, случай один, в десантных частях. Посеял я свой фонарик, только что выданный старшиною. Фонарик был новенький. Сам ли посеял его или же кто увел из ребят, сказать не могу, только подозревать никого не хотелось. Да и повода к этому не было.
Пришли мы однажды из караула на ужин (в столовой на нас был оставлен р а с х о д), гляжу, лежит мой фонарь на окошке. Я его цоп — и в карман. А в казарме в тумбочку спрятал.
Перед отбоем слоняется по казарме один из нашего взвода, фамилия Сизоненко, и ноет:
— Хлопци, хвонарыка моего не видалы? Кажите же, хлопци, хто мий хвонарык узяв!.. Ты не видав хвонарыка, Хведя? Ты тож, Четунов, не брав?..
Неужели чужой подхватил я в столовке? Но черта лысого, думаю, ты у меня получишь. Не надо ушами хлопать и рот разевать.
Забыл я тогда о солдатской неистребимой привычке метить все личные вещи. Метили всё — береты, фуражки, ремни, даже брючные. А у этого у Сизоненки страсть такая прямо ужас как была развита, он, бывало, в походе даже ложку и котелок свой метил, «М. С.» было на них гвоздиком вытыкано, «Мыкола Сизоненко», значит. А на котелке еще одна надпись, тем же гвоздиком, красовалась: «НА ДВОХ!», что означало, что повару в тот котелок по две порции класть жратвы полагается.
Такая вот слабость у этого Сизоненки была, хотя во всем остальном неплохой был парень.
Как про фонарик он спрашивал у меня, ребята, конечно, слыхали. Утром старшина выстраивает взвод:
— Кто взял?!
Молчат все. Я тоже вперед не лезу, думаю, пронесет как-нибудь.
— Никто, значить, не брал? Та-а-к... — протянул старшина зловеще. — А ну проверить все тумбочки! — и отрядил двух сержантов.
Койка моя была третья с краю. Тумбочку как открыли — и вот он, фонарик, «М. С».
— Четунов, два шага вперед... шао-о-м марш!
Выхожу. Все глаза — на меня. А старшина этак с горечью:
— Как же такое ты смог, Четунов?!
И ни выговора мне, ни наряда вне очереди и вообще никакого взысканья. Взвод распустил, через какое-то время строит роту на завтрак.
Рота в столовку, а я откололся. Откололся, бросился под забором на землю, губы свои кусаю, давлюсь слезами. А чтоб не закричать, землю стал есть. Прямо сырую ем ее, землю-то. Ем и траву под собой злыми слезами смачиваю. Так тебе и надо, думаю, сволочь! Так тебе и надо, падина!
Две недели ходил как оплеванный, не смел ребятам в глаза смотреть. Вот тогда-то впервые и понял, что значит чистая совесть, как легко тому человеку живется, у которого совесть чиста. Но сейчас дело было не в этом. Совесть была совершенно чиста, а жить мне нормально что-то не позволяло.
Однажды сошел с электрички, гляжу, увязался за мной подозрительный тип. Я иду — а он следом. Я шагу прибавлю — он тоже. Я поверну — и он повернет за мной...
Вот чертовщина! Надобно отцепляться.
Припустил я тут побыстрее. Потом побежал. Свернул в наш проулок, захлопнул калитку, запер ее за собой. Стою, выжидаю. Напрягся. Если тот тип не свернет в наш проулок, мимо пройдет, — значит, я труса сыграл. Если же он свернет...
Вот и он на шоссе показался. Встал, огляделся вокруг. Огляделся, свернул в наш проулок — и дует прямо ко мне. Прямехонько! Я стою и чего-то жду. А сердце аж в горле колотится.
Подходит он к нашему дому, сворачивает... ну прямо к нашей калитке (а я за ней притаился). Просовывает сквозь штакетник руку — во́ гад! — нащупал запор и откинул его. Заметил меня — и вздрогнул. Спрашивает испуганно-удивленно:
— Это ты?!
А то кто же! Конечно, это был я.
— Как ты меня напугал! — еле переводя дыхание, произнесла Зинаида. — Я за тобой ведь бежала от самой станции: он это, думаю, или не он?.. Чего это ты всю дорогу летел от меня, как нахлестанный? Хотела окликнуть, да кто его знает, вдруг кто чужой окажется...
Я стоял и молчал. Потом сердито спросил:
— А Валерку оставила с кем?
— Отвела к тете Поле. Я ведь ненадолго отлучалась, только до магазина.
— Черт знает... Бегаешь, носишься как сумасшедшая, а ребенка бросаешь!..
И отвел на своей «половине».душу, сорвал на ней свою злость.
Дома жена говорит встревоженно:
— Слушай, что такое с тобой все последнее время творится?.. Какой-то ты стал не такой, на себя не похож...
— Кто не похож? Чего ты там мелешь?!
— Ну, нервный стал, раздражительный. От каждого шороха вздрагиваешь. По ночам вон вскакивать начал, как сумасшедший...
— И ничего я не вскакиваю и не вздрагиваю!
— Нет, вскакиваешь! И орешь к тому же еще во сне. Вчера вон Валерку опять разбудил... Может, невропатологу тебя показать? — спрашивает она озабоченно. — У нас в больнице есть чудесная тетя. Хочешь, завтра же сходим к ней... Ну чего ты молчишь?
«Молчишь»! А что я ей скажу? Как объясню? Ведь правду сказать все равно не смогу. Не могу, да и только. Ни единому человеку на свете. Даже ей, собственной жене. Потому что уж слишком позорна и унизительна для меня та правда, которую, как наказанье, ношу я в себе вот уже столько дней и которая мучит меня, преследует ежеминутно, не дает мне покоя ни ночью, ни днем.
...Жена и Валерка давно уже спали, а я все лежал. Лежал, глядел в потолок и мучился.
Нет, надо все-таки брать себя в руки.
К черту!
...А ведь, собственно, что я знаю об урках, с какой стороны мне известен этот преступный мир? Правда, кое-что порассказал Василий Андреевич, но сам я столкнулся с ним, с этим миром, впервые и только однажды, причем лишь с одним его представителем.
Впрочем, нет, не однажды. Была у меня еще одна встреча. Встреча, так сказать, не прямая, а косвенная.
9
В тот год я закончил десятилетку и осенью должен был призываться в армию. На лето мать отправила меня к тетке, на Волгу: чтоб отдохнул перед службой, поправился, а скорее всего, чтобы не мозолил им с отчимом глаза.
Как-то тетка попросила меня съездить с нею за Волгу, помочь напилить дров на зиму.
С работой управились скоро, сложили плахи в «костер». Тетка с пилой на плече отправилась к перевозу, а я пошел побродить по лесу в надежде на белые грибы.
Вот тогда-то я и увидел впервые тот крест на дереве. Крест был вырублен топором в толстой коре сосны, что стояла на обочине дороги. Он был еще свеж и весь, как слезами, затек янтарными каплями смолы.
Под сосной возвышался могильный холмик с простым деревянным столбиком наверху. К столбику прибита фанерка, а на фанерке — стихи.
Я прочитал. И долго стоял неподвижно.
Стихи меня потрясли.
Нет, не слогом своим, не изяществом. Были они не так уж складны, но написала их м а т ь и посвятила убитому сыну.
Сын ее был убит возле этой сосны. И похоронен под этим вот холмиком.
Поздней осенью шел он — один — из-за Волги домой. Шел глухими местами, лесом...
Мать то и дело приникала к окошку, всю ночь не смыкала глаз. Под утро, не в силах больше вынести неизвестности (материнское сердце — вещун!), кинулась на поиски сына.