Работа любви - Григорий Померанц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я прорастаю в каждой твари. В бессловесной природе – не спрашивая ее. В тебе, когда ты смиришься передо Мной, когда ты сам скажешь: «Прорастай во мне, я очистил место!». Зачем Мне это – ты не поймешь, но Я дал тебе разум и дал тебе право задавать вопросы, на которые нет ответа. Пусть они вырастают в твоей душе, погружаются в Меня и тонут во Мне.
– Господи, я начал смиряться перед Тобой на пороге старости. Я много раз мог не дожить до нее. В чем был бы тогда смысл моей жизни? В чем смысл жизни детей, о которых спрашивал Тебя Иван Карамазов? Я не говорю о самых маленьких, в них Ты рос вместе с костями. Но те, которые оторвались от незримой пуповины и не нашли другой связи с Тобой, – зачем они жили и умерли? Зачем умерли молодые солдаты, пошедшие наступать в августе 1942 года и сразу скошенные огнем? Я никогда не забуду, как проходил по полю смрада, натыкаясь на недохороненные руки и ноги. Зачем гибли дети, обувь которых плотным слоем слежалась в Майданеке – все, что от них осталось? Это все ради лучшего, как говорил Лука? Ради уцелевшего Эли Визеля, написавшего «Ночь»? Или ради того, чтобы я оставил свои записки? Погибали лучшие. Я думаю, их было много, среди десятков миллионов, ставших прахом, не успев прикоснуться к Тебе.
Кто виноват, что мы так медленно идем к Тебе, по шагу в десять лет? Только ли мы сами? Не подумай, что я хотел бы искать смягчающие вину обстоятельства. Я заканчиваю свой квадрильон и подошел к краю смирения, и передо мной целая земля смирения. Я понимаю притчу о работниках, которые все получили одинаковую плату. Я не жалуюсь, что прихожу в последний день. Я хочу понять, что мешает прийти моим друзьям, моим собеседникам, всем, кто будет спрашивать меня, читать мои книги. Что нам всем мешает? Почему мы все так медленно идем к Тебе? Если вообще идем? Где начинается наша вина? Где кончается общий порядок жизни, выбрасывающий миллионы икринок, чтобы выросла одна рыбка? В чем разница между Тобой и полководцем, посылающим солдат на смерть ради победы? Или администратором, урезающим квоты на бесплатные лекарства, чтобы выравнять доходы и расходы бюджета?
– Полководец не гибнет вместе с каждым солдатом, не остается доживать жизнь обрубком, без рук, без ног, без глаз. Я выношу всю бездну страдания и топлю ее в бесконечности творчества. Я умираю в каждой твари и воскресаю как Бог.
Я прикоснулся к этой мысли давно, выслушав стихотворение «Бог кричал». Я понимаю, что Ты ничем не ограничен, даже пропастью между Богом и тварью. Ты и Бог, и каждая тварь. Я одного не могу понять: почему тромб должен был попасть именно в сердце Иры Муравьевой? Свое мучение после ее смерти я давно принял. Но согласилась ли она с Твоим замыслом, если у Тебя был такой замысел? Согласилась ли она с порядком, при котором ей выпал этот жребий? Почему она не дошла свой квадрильон? Или она дошла? Познают ли души смысл своего бытия, своей доли за порогом смерти? Уходят ли они с миром в бесконечный свет? По крайней мере, те, кто любили всем сердцем… Разве не все равно – Бога до ближнего или ближнего до Бога?
– Ты уже понял, что смысл во Мне. А во Мне все живы. Не спрашивай, как. Это тайна, которую не понять, только сердце может ей причаститься. И сердце видит смысл в глазах, через которые проходит Мой огонь, в живых глазах и в глазах икон… Без Меня – труд Сизифа, но в центре лабиринта бессмыслицы провал и в глубине ничто – Я. Разлитый как туман – Я. Родившийся от смертной – Я. Сама мысль обо Мне, войдя в твой ум, дает ему меру, перед которой все земные меры ничто, и все земные страдания ничто, и квадрильоны верст и лет ничто. Разве может рыцарь думать о своей ране, если ранен король? Помни эти слова Мейстера Экхарта и смирись, как он смирился. Король всегда ранен – и ликует сквозь боль. Это великая тайна, раскрывшаяся на Земле в судьбе Христа. Не отрывай от нее судьбы других сынов Божьих и судьбу каждой твари, в которой Я прорастаю. Степени высоты – мирская забота. В Евангелии сказано: всякому простится слово на Сына, но не простится хула на Святой Дух; и в Святом Духе нет степеней. Святой Дух диктует каждому, кто слышит:
Нет у жизни порога.Океан впереди.Нарастание БогаВ этой смертной груди.И немое сраженьеДвух невидимых воль,Глины сопротивленьеИ великая боль.Кто осилит – не знаю,Но конец – не конец.Пусть Любовь распинают,Но Любовь есть творец,Всемогущая силаИ начало начал:Даже тех сотворила,Кто ее же распял.
(З. Миркина)След личности
Памяти Сергея Аверинцева
Когда человек умирает, в памяти начинает собираться его образ – у каждого свой. И мои мысли закружились вокруг фраз, улыбок, интонаций, сохранившихся от переклички с Сергеем Аверинцевым, начавшейся в шестидесятые годы. Мне было тогда пятьдесят, ему тридцать. Я предложил называть меня просто Гришей, и так это осталось: Гриша, Сережа. Не знакомство, не дружба, перекличка. Точнее слова не могу найти. Разговор из двух углов, которые то сближались, то отдалялись, но оставаясь углами одного пространства, на одном уровне. Мы могли годами не встречаться; последнее время он зимой работал в Вене, а я летом на даче. Но при встрече все было так, словно расстались вчера, и рассуждения продолжались, как при первой вспышке интереса друг к другу.
Мы всегда были разные, иногда резко расходились во мнениях, но с Сережей нельзя было поссориться. Куда бы ни заходил спор, чувство доверия ближнему (опять не знаю, точное ли это слово) парило над репликами и определяло их интонацию (без раздражения, без захлеба). И если хотелось на время отойти в сторону, то с тем, чтобы понять и вернуться. Спор никогда не рождал ненависти. Это очень важная черта, и в первую очередь – черта Сережи. У меня были споры, в которых я боролся с ненавистью, но с ним и бороться не надо было, и ему вроде бы ни с кем не приходилось. Так мне казалось. Ни с кем, с кем вообще стоило разговаривать.
Тут всё – впечатления. Но то, что говорится о личности, или скользит по поверхности общих слов, или прошло сквозь личность пишущего, собралось в ней по-своему, и выходит всегда еще одна версия глубины, в которую ты вглядываешься.
Каждый, кто живет, проводит в жизни след, иногда размазанный, иногда четкий, запомнившийся – и опять всеми по-разному, у кого-то вызывающий желание продолжить (или желать, чтобы кто-то продолжил), а у другого – преодолеть, перечеркнуть. След, проведенный Сережей, не сотрется. Я чего-то в этом следе не понял, при жизни обходил, после смерти не понимаю: высокую оценку стихов Вячеслава Иванова, увлечение Вагнером. Да и то, что я понял, – скорее догадки.
Сережа сразу выделился своей непохожестью. Мы все варились в советских котлах, и хотя все по-разному и по-разному выварились, но что-то общее, загрубевшее, стало привычным. Хотя бы в лексике. Когда решался вопрос, ехать или не ехать сборщице подписей в редакцию Философской энциклопедии, я сказал Александре Николаевне Чиликиной: «не надо, не стоит заваливать такую малину». Сережа, если бы его спросили, вероятно, тоже сказал бы, что незаметный поворот Философской энциклопедии важнее, чем несколько подписей под протестом, но блатной язык не лег бы на его уста. Он был вежлив, как французский шпион в Германии, раскланивавшийся со всеми встречными и тотчас выделившийся из немецкой толпы. Какой-то инопланетянин. Рассказывая мне о чем-то, он дважды начинал со слов: «Вы, конечно, знаете…». Первый раз я это проглотил, а в другой сказал: «Сережа, не морочьте мне голову. Я этого не знаю». Сережа смутился и объяснил, что этикетный оборот, насмешивший меня, сложился у него в разговорах со старшими, давая им возможность важно покивать головами и сохранить свое докторское лицо. Я сказал, что я не из тех старших, или что-то в этом роде.
Вскоре Сережа (опять помявшись и с каким-то извиняющимся лицом) предложил мне и Зинаиде Миркиной записаться в вольнослушатели его курса средневековой культуры (называлось это както иначе, но речь шла об истории восточной и западной церкви). Мы согласились и, кажется, не пропустили ни одной лекции. Молодость лектора бросалась в глаза, и в этом была своя прелесть, как в разливе реки. Границ не было, ясного окончания темы тоже не было, ассоциация подхватывала ассоциацию, и конец лекции определял звонок. Если бы не было его – Сережа продолжал бы четыре, шесть часов, набредая на новые и новые мысли. Наташа, жена Сережи, говорила, что на лекции она узнавала своего мужа больше, чем дома. Впоследствии лекции Аверинцева были выстроены по всем правилам, но в потоке без начала и без конца было что-то неповторимое.
Один раз Сережу вынесло в запретную идеологическую зону и он скомкал мысль, а потом подошел ко мне, как заведомому диссиденту, и говорил, что ему стыдно за свое малодушие, что надо было сказать иначе, резче – хотя никто, кажется, не заметил его непоследовательности. Самая тема, которую он излагал, была идеологическим прорывом. Время было нелепое и путаное. С одной стороны, сборник библейских легенд, составленный Корнеем Чуковским, был задержан: от автора требовали избегать двух слов: Бог и евреи. С другой стороны, нужны были молодые русские гении, а после нескольких волн массовых убийств много смелых голов полегло. Поэтому Сахарову, представленному в член-корры, сразу дали полного академика и одну за другой три звезды Героя Социалистического Труда. Поэтому Тарковскому давали возможность работать, хотя самый стиль его раздражал особ первых четырех классов (по положению в советской администрации и по уровню образованности, не превышавшего начальной школы). В эту обойму попал и Сережа. Ему даже дали премию ЦК ВЛКСМ (хотя он и близко не подходил к комсомолу). Молва повторяла его Treppenwitz (шутку, придуманную на лестнице, уходя): «теперь я дипломированный лакей фидеизма» (молодым читателям поясняю, в чем соль: цитируется, с превратным пониманием, всем надоевший ленинский «Материализм и эмпириокритицизм»).