«Последние новости». 1934-1935 - Георгий Адамович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь много говорят о конце коммунизма в России. Осталась, будто бы, только кличка, — сущность изменилась… Не буду сейчас вдаваться в этот сложный и противоречивый спор, но если бы под маркой государственного издательства и под лозунгом «пролетарии всех стран, соединяйтесь» расцвела в Москве «природная» литература, это было бы очень убедительным доводом в пользу перерождения большевизма. Некоторые признаки такого расцвета, правда, еще очень робкого, несомненны, как и родственное ему оживление литературы любовной. Когда-то мне пришлось на эти темы писать, — помнится, в связи с «Любовником леди Чаттерлей» и высказанного кем-то в эмигрантской печати предположения, что эта мнимо-непристойная, грустная и поэтическая книга придется по вкусу в «развратной совдепии». Предположение было глубоко вздорное. Нет на свете литературы менее «развратной», чем советская, — и этот ее пуританизм вовсе не случаен (так, по крайней мере, было до сих пор). В нем сказывается не какая либо повышенная стыдливость, а именно «противобиологизм». Любовь не то что шокирует советских писателей, она их не интересует, — как не интересовала, например, Щедрина, презрительно отозвавшегося когда-то об «Анне Карениной»: «мочеполовой роман»… Эта идейная линия до конца ясна и отчетлива. Крайне важно и значительно, произойдет ли в ней какое-либо решительное изменение: за этим надо будет внимательно следить.
«Лесной шум» — книга, вышедшая в Москве несколько месяцев тому назад. О ней было в советской печати несколько сдержанных, осторожных и двусмысленных отзывов. По частным сведениям, я знаю, что она имеет в России очень большой успех… Думаю, что она понравится и нашим здешним читателям. Найдутся, вероятно, люди, которые даже «влюбятся» в нее.
Не то чтобы это было выдающееся художественное произведение. Совсем нет. Автор скрыл свое имя под псевдонимом «Лесник», и я уже слышал догадку, будто это не кто иной, как Пришвин… Едва ли! Пришвин — настоящий художник, очень своеобразный и, когда захочет, очень тонкий. А «Лесной шум» написан наивно, без всякого литературного искусства, хотя и не без природного таланта. Но к такой книге бессмысленно было бы подойти с мерилом чисто-литературным: она вся живет иной жизнью, в ином, так сказать, плане, и тут ее бытие реальнее, чем существование многих изящных, но худосочных литературных домыслов.
Заглавие, в сущности, все в книге определяет: кроме «лесного шума», в ней ничего и нет. Но этот увесистый том в 400 страниц полон такого проникновения в жизнь растительного и животного мира, такой зоркости зрения, такой остроты слуха, что некоторые страницы кажутся, поистине, волшебными. В особенности, удивительна первая часть книги, «Весна зовет», вся посвященная весеннему пробуждению природы и любовному ненасытному томлению, охватывающему в это время обитателей леса. Написать ее мог только человек, которому, действительно, «звездная книга ясна, и с кем говорила морская волна», хоть он и вовсе не обладает литературным гением, как тот поэт, о котором эти слова были сказаны.
Вся книга — северная. Лесник настойчиво противополагает север югу, не уставая говорить о несравненной прелести северной весны. Он кропотливо следит за пробуждением природы после долгого сна, с первого мгновения до окончательного торжества. Он знает, как пахнут почки тополя и нежнейшие зеленые побеги березок, он слышит, как дышит земля.
«В северный лес для того, чтобы он вполне проснулся от зимнего сна, должна прилететь небольшая, серая птица. Откуда и куда она является, как живет, о том в точности почти ничего неизвестно. Но пока она не подаст своего голоса, — нет, не завершен сияющий круг весны.
Серая птица, заключающая своим голосом весенний хор, — не певчая пташка. Она не поет, она похожа на ястребка, но сказать, что она кричит — неприлично, грубо, даже оскорбительно. О, нежный вздох земной, лесной глубины, о, шепот милый, о, ласковый, сладостный стон! Звучит он там среди ветвей или в сердце о чем-то странно лепечет?
И самый хмурый, задавленный тяжестью жизни человек почему-то улыбается, как при встрече с другом детства, и не то удивленно, не то радостно бормочет:
— Ах, она уже тут, уже кукует. Ну, значит, весна».
Я списываю вовсе не самые выразительные страницы книги, нет, списываю почти наугад… Книга ровная, одинаковая, без каких либо «блесток» или эффектов. С одинаковым увлечением лесник рассказывает о тетеревах, о бабочках, о зайцах, о соловьях, о диких лебедях, о волках, о лосях, о запахе свежего сена, о грибах, а больше всего о том, что составляет таинственную сущность всего этого мира — о самой жизни. Передавать нечего, — надо прочесть. Есть в «Лесном шуме» тревога, разлитая по всем главам: именно она выдает настроение автора. Его страшит отношение современного человека, его пугает вражда, идущая рука об руку с развитием. Одна глава так и названа: «Исчезновение красоты».
«…Едва ли кому в голову придет заняться разведением орлов; еще смешнее покажется забота о стрепете; важное дело, одной полу-курицей будет на свете меньше! Но станица пролетающих в небе лебедей, могучий полет орла над вековой степью!.. Эта красота угрожает исчезнуть скоро навсегда. Нужно сохранить живое воспоминание о красоте, если уж ей суждено исчезнуть из мира».
«Лесом дышит земля, и благотворно могучее дыхание. Человек часто даже не напившись пьяным, считает почему-то долгом дико заорать, едва войдя в лес. Многие убеждены, что лес — это бревно и дрова; в лучшем случае — тень от солнца, в которой приятно выпить водку, чтобы затем опять-таки заорать… Вспорхнут или затаятся крылатые птицы. Презрительно строго промолчит перед таким посетителем лес. Но тем, кто бережно входит в зеленую тень, кто нежно и почтительно любит пить дыхание матери-земли, она, неисчислимо старая, умеет улыбнуться неувядаемо свежо, с нежно молодой лаской»…
Лесник не идеализирует и не «идиллизирует» мира. Он отлично знает, что в основе жизни лежит страшная, ни на одно мгновение не стихающая борьба одних существ с другими. Он без конца о ней рассказывает. Но для него «победа над зверем» и есть торжество над этим состоянием. Человек-то во всяком случае уже отстоит свое место под солнцем, и звать его обратно, к волчьей злобе и к одиночеству, бессмысленно, если не преступно.
Книга мечтательная, лирическая. Мыслей в ней, собственно говоря, мало: их приходится «выуживать», но те, которые выудить удается, находятся в резком противоречии с господствующим глубоко-городским учением. Читаешь, и еще раз убеждаешься, что страна остается страной, со своими многосложными стремлениями, противоречивыми порывами и чувствами, а власть остается властью: их не слить воедино даже в литературе, несмотря ни на какие старания.
ЖИЗНЬ И «ЖИЗНЬ»
Литературная полемика, особенно в наших здешних условиях, — дело, большей частью, пустое и никчемное. Удержать спор на принципиальной высоте трудно, — не по самой его природе, а по общечеловеческой слабости и склонности вносить в разномыслие личные пристрастия или антипатии.
Не могу все-таки оставить без ответа последнюю статью В. Ходасевича в «Возрождении» — и жалею лишь о том, что он несколько раз меня в ней назвал. Это может придать спору тот личный характер, который и смешон. Постараюсь, по мере сил, этого избегнуть, хотя и не рассчитываю на полную удачу.
В. Ходасевич пишет о стихах и поэзии. Статья его посвящена разбору недавно вышедших сборников, но в обширном предисловии к этому разбору он высказывает соображения общие. Соображения эти проникнуты обличительным и учительным духом. Критик обрушивается на молодых эмигрантских поэтов, проживающих в Париже, в «столице», противопоставляя им «провинциалов»: первые, будто бы, незаконно на «столичность» претендуют. Настоящие провинциалы — именно они. Это они придают голым лирическим эмоциям (которые на их языке называются «человечностью») преимущество перед богатством самого стиха, это они одеты в какое-то единое словесное облачение (которое на языке Ходасевича называется «униформой»). Заключается же униформа в том, что «столичный поэт должен мучительно и на все лады перепевать свою усталость от жизни, свою в ней неустроенность, неприкаянность, и, как результат всего этого, — как бы душевный распад, развал, неумение и нежелание жить». Справедливо заметив, что никто никому не в праве «навязывать тему смерти, распада и изнеможения», и не менее справедливо указав, что «этот социальный заказ должен быть так же решительно отвергнут, как всякий другой», Ходасевич в картинном пассаже рисует современного молодого парижского поэта в виде лже-Прометея, прикованного не к скале, а, увы, лишь к столику монпарнасской кофейни. «Не коршун терзает его внутренности, а томит его скука. Он наказан не за похищение небесного огня, а именно за то, что никакого огня не похитил, а не похитил потому, что ленив и непредприимчив». Меня лично он упрекает в том, что я оказываю этому течению «опасную» поддержку, — высказывая, впрочем, тут же предположение, что делаю я это по своему неверию в будущее поэзии, очевидно, сам Ходасевич в ее будущее верит. Он дает советы, он предостерегает от опасности. Советы его в общих чертах таковы: «прибодритесь, подберитесь, не пишите о своей скуке, не чваньтесь ею, не пренебрегайте культурой стиха, постарайтесь быть Прометеями настоящими, будьте повнимательнее к вопросам стиля и композиции», — одним словом, целый ряд полезных и назидательных наставлений… Однако, читая их, я никак не мог отделаться от впечатления, что расточает эти советы не умный, исключительно искусный и внутренне обостренный поэт 30-х годов нашего века, а человек, свалившийся с луны. Притворяется ли Ходасевич столь блаженно-наивным? Не знаю, и делать какие-либо предположения на этот счет не хочу. Судить следует только о том, что написано, а не о том, что, быть может, умолчано и утаено.