Записи и выписки - Михаил Гаспаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Купол св. Петра — все другие купола на него похожи, а он на них — нет».
«Римская культура — открыта, римские развалины вродились в барочный Рим. (NB — так ли это было для дю Белле?) А греческая — самозамкнута, и Парфенон, повернутый задом к входящему на акрополь, — это все равно что Т. М., которой я совсем не нужен». (Здесь была названа наша коллега, прекрасный человек и ученый, которая, однако, и вправду ни в чем не соприкасалась с тем, что делал С. А.) «А разве это исключение, а не норма?» — спросил я.
«При ошибках в языке собеседник-француз сразу перестает тебя слушать, англичанин принимает незамечающий вид, немец педантически поправляет каждое слово, а итальянец с радостью начинает ваши ошибки перенимать».
«Не нужно думать, что за пределами отечества ты автоматически становишься пророком».
Когда у него была полоса любви к Хайдеггеру, он уговаривал меня: «Почитайте Хайдегтера!» Я отвечал, что слишком плохо знаю немецкий язык. «Н о ведь Хайдегтер пишет не по-немецки, а по-хайдегтеровски!»
«Мне кажется, для перевода одного стихотворения нужно знать всего поэта. Когда я переводил Готфрида Бенна, мне случалось переносить в одно стихотворение образы из другого стихотворения». (Его редактор рассказывал мне, как с этим потом приходилось бороться.) «По отношению к каждому стихотворению ты определяешь дистанцию [167] точности и выдерживаешь ее. И если даже есть возможность и соблазн в таких-то строчках подойти к подлиннику ближе, ты от этого удерживаешься».
«Тракль так однообразен, что перевести десять его стихотворений легче, чем одно».
«Евангелие в переводе К. — это вроде переводов Маршака, Гинзбурга и Любимова».
«Переводить плохие стихи — это как перебелять черновики. Жуковский любил брать для перевода посредственные стихи, чтобы делать из них хорошие. Насколько это лучше, чем плохие переводы хороших стихов!»
В переводах ему претили не только ремесленная безликость, но и претенциозное стилизаторство. «Сейчас переводят таким слогом, как будто русский язык уже мертвый и его нужно гальванизировать: это эксцентрика без центра, каким для нас, античников, еще были переводы Ф. А. Петровского».
«И. Анненский должен был испытывать сладострастие, заставляя отмеренные стих в стих фразы Еврипида выламываться по анжамбманам». Да, античные переводы Анненского садистичны, а Фета мазохичны; но что чувствовали, переводя, Пастернак или Маршак, не сомневавшиеся в своей конгениальности переводимым?
«Тибулл в собственных стихах и в послании Горация совершенно разный, но ни один не реальнее другого, — как одно многомерное тело в разных проекциях».
«Киркегор торгуется с Богом о своей душе, требуя расписки, что она дорого стоит. Это виноградарь девятого часа, который ропщет».
«Честертон намалевал беса, с которым бороться, а Борхес сделал из него бога».
«Бенн говорил на упрек в атеизме, разве я отрицаю Бога? я отрицаю такое свое Я, которое имеет отношение к Богу».
Ему неприятно было, что Вяч. Иванов и Фофанов были ровесниками («Они — из разных эонов!») и что Вл. Соловьев, в гроб сходя, одновременно благословил не только Вяч. Иванова, но и Бальмонта.
«Как слабы стихи Пастернака на смерть Цветаевой — к чести человеческого документа и во вред художественному!» — «Жорж Нива дал мне анкету об отношении к Пастернаку, почему в ней не было вопроса: если Вы не хотите отвечать на эту анкету, то почему?»
«Мне всегда казалось, что слово «акмеизм» применительно к Мандельштаму только мешает. Чем меньше было между поэтами сходства, тем громче они о нем кричали. Я пришел с этим к Н. Я. «Акмеистов было шестеро? но ведь Городецкий — изменник? но Нарбут и Зенкевич — разве они акмеисты? но Гумилев — почему он акмеист?» (Н. Я: «Во-первых, его расстреляли, во-вторых, Осип всегда его хвалил…») «Достаточно! А Ахматова?» (Н. Я. произносит тираду в духе ее «Второй книги».) «Так не лучше ли называть Мандельштама не акмеистом, а Мандельштамом?»»
«Игорь Северянин, беззагадочный поэт в эпоху, когда каждому полагалось быть загадочным, на этом фоне оказывался самым непонятным из всех. Как у Тютчева: «природа — сфинкс», и тем верней губит, что «никакой от века загадки нет и не было у ней»».
«Когда Волошин говорил по-французски, французы думали, что это он по-русски? У него была патологическая неспособность ко всем языкам, и прежде всего к русскому! Преосуществленье!»
«Шпет — слишком немец, чтобы писать несвязно, слишком русский, чтобы писать неэмоционально; достаточно немец, чтобы смотреть на русский материал с о стороны, достаточно русский, чтобы…» Тут разговор был случайно прерван.
«Равномерная перенапряженность и отсутствие чувства юмора вот чем тяжел Бердяев».
Разговор об А. Ф. Лосеве, сорокалетней давности. «Он — не лицо и маска, он — сложный большой агрегат, у которого дальние колеса только начинают вращаться, когда ближние уже остановились. Поэтому не нужно удивляться, если он начинает с того, что только диалектический материализм дает возможность расцвета философии, а кончает: «Не думаете же вы, будто я считаю, что бытие определяет сознание!»
«Вы неточны, когда пишете, что нигилизм Бахтина — от революции. У него нигилизм не революционный, а предреволюционный. В том же смысле, в каком Н. Я. М. пишет, будто символисты были виновниками революции». [168]
«Бахтин — не антисталинское, а самое сталинское явление: пластический смеховой мир, где все равно всему, — чем это не лысенковская природа?»
«Был человек, секретарствовавший одновременно у Лосева и Бахтина; и Лосев на упоминания о Бахтине говорил: «Как, Бахтин? разве его кто-нибудь еще читает?» — а Бахтин на упоминания о Лосеве: «Ах, Ал. Фед., конечно! как хорошо! только вот зачем он на философские тетради Ленина ссылается? мало ли какие конспекты все мы вели, разве это предмет для ссылок?..»
«Отсутствие ссылок ни о чем не говорит: Бахтин не ссылался на Бубера. Я при первой же встрече (к неудовольствию окружающих) спросил его, почему; он неохотно ответил: «Знаете, двадцатые годы…» Хотя антисионизм у нас был выдуман позже.
«Бубера забыли: для одних он слишком мистик, для других недостаточно мистик. В Иерусалиме показать мне его могилу мог только Шураки. Это такой алжирский еврей, сделавший перевод Ветхого Завета, — а для справедливости и Нового, и Корана. Это переводы для переводчиков, читать их невозможно, но у меня при работе они всегда под локтем. Так забудут и Соловьева: для одних слишком левый, для других слишком правый».
«На своих предшественников я смотрю снизу вверх и поэтому вынужден быть резким, так как не могу быть снисходительным».
Одному автору он сказал, что феодализм в его изображении слишком схематичен, тот обиделся. «Можно ли настолько отождествлять себя с собственными писаниями?!»
«Вы заметили у Н. фразу: «символисты впадали в мистику, и притом католическую»? Как лаконично защищает он сразу и чистоту атеизма, и чистоту православия!»
«В какое время мы живем: В., мистик, не выходящий из озарения, выступает паладином точнейшего структурализма, а наш П. продолжателем Киреевского!»
«В обществе нарастает нелюбовь к двум вещам: к логике и к ближнему своему».
«Была официальная антропофагия с вескими ярлыками, и был интеллигентский снобизм; синтезировалась же инвективная поэтика самоподразумевающихся необъявленных преступлений. Происходит спиритуализация орудий взаимоистребления».
«Нынешние религиозные неофиты — самые зрелые плоды сталинизма. Остерегайтесь насаждать религию силой: нигилисты вырастали из поповичей».
«Необходимость борьбы против нашей национальной провинциальности и хронологической провинциальности».
Он сдал в журнал статью под заглавием «Риторика как средство обобщения», ему сказали: «В год съезда такое название давать нельзя». Статью напечатали под заглавием «Большая судьба маленького жанра».
«История недавнего — военного и околовоенного — времени: 80 % общества не желает ее помнить, 20 % сделали память и напоминание о ней своей профессией. А вот о татарах или об Иване Грозном помнили все поголовно и без напоминания».
«Сталинский режим был амбивалентен и поэтому живучее гитлеровского: Сталин мог объявить себя отцом евреев или антимарровцем, а Гитлер — только за А говорить Б. («Кто здесь еврей, решаю я» — это приписывается Герингу, но сказано было в начале века венским К. Люгером, заигрывавшим одновременно с антисемитами и евреями)».
«Становление и конец тоталитаризма одинаково бьют по профессионализму и поощряют дилетантизм: всем приходится делать то, чему не учились».
«Современной контркультуре кажется, что 60-е годы были временем молодых, а нам, современникам, казалось, что это было время оттаявших пятидесятилетних».
Он обиделся, когда его назвали «человеком 70-х годов». Я удивился: а разве были такие годы?