Принц-потрошитель, или Женомор - Блез Сандрар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слово, данное Сати, я сдержал, потому что он миляга, этот Сати. Но для себя — увольте! Работать на борту выше моих сил. После стольких лет я не могу ни заново влезть в шкуру Женомора, ни воспроизвести ту напыщенную, претенциозную манеру, которая нужна для завершения второй, оставшейся не у дел части «Женомор, идиот», мне не вернуть тогдашний стиль лирических излияний. Атмосфера на борту этому не способствует. Открытое море, бассейн на палубе, бар, пассажиры, оркестр, джаз, веселые попутчики — не могу я все это бросить, чтобы, запершись в каюте, тешить беса, мудрствуя на бумаге. Лучше разделаюсь с этим «на фазенде», надо так надо, но это совсем не забавно. Целую неделю не садиться на лошадь, на семь дней меньше охотничьих набегов на джунгли и пампасы, неделю не трогать ружья, не стрелять, жить без исследовательских экспедиций и без «форда», не помышлять о гребле, да и на танцы не моги пойти, поболтать с неграми и негритянками, индейцами и индианками, выпить с вакерос, с парнями, что объезжают лошадей, с охотниками, плантаторами, и нельзя ни до зевоты наслушаться их баек, ни подглядывать за их амурами, рискуя собственной шкурой. Неделю… Целую неделю… Столько времени потерять за пишущей машинкой!
* * *
Последний обнаруженный документ, пачка гранок, полный экземпляр, с пометкой: «Корректура для нового издания, Сан-Пауло, март 1926». Я насчитал там больше пяти сотен опечаток, ошибок во французском языке и прочих стилистических небрежностей и промахов, вероятно объясняемых климатом, обстановкой, погружением в португальский язык и чтением бразильских газет.
Я закончил «Женомора» 1 ноября 1925 года в Биаррице, в местечке под названием Мимозная Лужайка, а между делом отнес Брэну «Золото», чтобы убедить его набраться терпения и выклянчить новый аванс. «Золото» я написал за полтора месяца, до того мне не терпелось поскорее смыться в Бразилию, снова убивать время, как в прошлом году, когда там разразилась революция и я не написал ни строчки…
Так я дебютировал не столько в жанре романа, сколько в роли… рыцаря индустрии, в которой романисты подвизаются еще со времен Бальзака: ее суть в том, чтобы научиться добывать деньги из воздуха. С помощью внушения и ловкости иллюзиониста, заключая с будущим договоры на воображаемые, весьма проблематичные сочинения, которым зачастую так никогда и не суждено выйти из туманных областей потустороннего наперекор заключенным контрактам с фиксированной датой, авансам и подписям, с чистым сердцем поставленным обеими сторонами, что похоже на поступки безумцев, граничащие со слабоумием и мошенничеством, однако романист и издатель все же приходят к соглашению. Для меня этот факт служит поводом для непреходящего изумления, если не дикого хохота. Стало быть, здесь никто не одурачен? В том-то и штука, это не прекращается и приносит доход, ведь что ни день видишь, как из печати выходят новые книги! Это весьма ободряет. Может быть, это даже единственная здоровая сторона писательского бытия, равно как и единственный ответ на пресловутый вопрос: «Зачем вы пишете?»
* * *
Это был праздник Всех Святых. Ночь на 1 ноября подходила к концу. Вероятно, пробило три или даже четыре часа утра, когда я, облегченно вздохнув, поставил последнюю точку в романе «Женомор». Я провел ночь, добрых пятьдесят раз то тут, то там распарывая и перешивая текст на стыках, чтобы наилучшим образом скомпоновать все эти разрозненные фрагменты, которые писались в разное время на протяжении стольких лет. Как уже говорилось, сочинять «Женомора» я начал с конца, затем продолжил, взявшись за три главы из первой части. Следуя этой абсурдной методе до конца, что позволял четкий и подробный план, составленный в самом начале и многие годы бывший у меня перед глазами, ибо я прикалывал его у изголовья своей кровати во всех гостиницах мира, где мне за это время случалось приклонять голову, я, сообразно капризам своего сиюминутного расположения, чередовал также и главы, относящиеся к началу и концу второй части «Жизнь Женомора, идиота», и так в том преуспел, что застрял в середине главы о голубых индейцах, если быть точным, на двенадцатой строке страницы 272.[10]
Итак, я провел праздничную ночь за подгонкой, дописыванием и переписыванием этой страницы, не сосчитать, сколько раз я ее мусолил, а больше всего — этот шов, проходящий по двенадцатой строке, я стягивал его с немалой сноровкой, тщательно, аккуратно и нежно, как сшивают края раны, заботясь о том, чтобы от операции не осталось шрама. Думаю, мне это удалось. Я был горд своей работой хирурга и тем, что сумел написать эту последнюю строку, где жизнь и греза, экзотическая атмосфера и жестокая реальность сливаются до неразличимости. Одна эта блистательно измененная строка наполнила меня радостью и счастьем больше, чем вся книга в целом, над которой я так бился и столько потел. И потом, ух ты, я ж только что поставил финальную точку! Факт заслуживал того, чтобы его обмыть, кой дьявол! Женомор умер, мертв и похоронен.
Несмотря на ранний час, я побежал в другое крыло домика Мимозной Лужайки, перескакивая через несколько ступенек, взлетел на второй этаж, толкнул дверь, включил свет и ворвался в комнату моей старинной приятельницы мадам Е. де Е. з, здешней квартирной хозяйки.
Величавая боливийская матрона пробудилась с криком ужаса и прямо в ночной сорочке бросилась на свою молитвенную скамеечку:
— Ах! Это вы, Блез, благодарение Господу!.. Вообразите: мне привиделся ужасный сон, будто я стала добычей льва, который сожрал меня, чтобы помешать мне молиться за усопших… Я не могла не закричать… Извините, что я вас разбудила…
— Все совсем наоборот, Евгения, это я должен извиниться, что пришел к вам в такой час, рискуя вас напугать. Но я не мог поступить иначе, просто не было сил больше ждать, мне необходимо немедленно вам сообщить. Представьте, я закончил свою книгу, все, я свободен!
— Хвала Создателю! — промолвила индианка, склоняя свою прекрасную седовласую голову и закрыв руками лицо.
И она принялась горячо молиться.
— Погодите, это нужно обмыть! — сказал я.
Сбегал в подвал и тотчас вернулся.
А чтобы дорогая моя душенька не простудилась, я накинул ей на плечи вигоневое одеяло.
Когда возвратился, я застал благородную женщину чуть ли не в экстазе на молитвенной скамеечке, она читала заупокойную молитву, четки проворно скользили в ее пальцах, самые крупные из жемчужин она целовала, потом, выводя литанию по-испански, называла поименно всех дорогих покойников, погребенных там, в Боливии: ее отца, мать, о которой она так часто мне рассказывала, ее сестру, которую я знал, другую сестру, мне незнакомую, ее племянника, сына третьей сестры, покончившей с собой год назад в Клеридже, откуда ее самолетом доставили в родные горы, других членов ее семьи, но только не ее мужа, недавно скончавшегося посла, она и еще называла многих, неведомых мне, тех, о ком я от нее никогда не слышал, — теперь она им всем рассказывала, что я дописал свою книгу. Странный монолог. Я остолбенел. Таков, должно быть, обычай ее страны. Я благоговейно откупорил двухлитровую бутыль, которую притащил из погреба, и наполнил стаканы, пару внушительных стаканов. Меж двух молитв Евгения протянула мне свой, она была так взволнована, что огромный бриллиант, который она на ночь надевала на большой палец (еще одно суеверие ее краев), звякнул о край стакана, когда я наливал в него шампанское, причем она его выдула одним глотком, не переставая взывать к Господу.
…Так мы и встретили ранний рассвет, зародившийся в верхнем углу надтреснутого оконного стекла…
Снаружи лил частый дождь. Едва на почте открылось окошечко, моя рукопись отправилась в Париж к издателю, а послезавтра я уже всходил на борт грузопассажирского судна фирмы «Трэмп Лайн». Люди, знающие, что к чему, те, кто, подобно мне, никогда не торопятся прибыть к месту назначения, а любят выпить и от пуза наесться на борту, уже меня поняли, им незачем объяснять, о судне какой компании идет речь. Ей нет равных во всей Южной Атлантике. Я говорю о «Грузовозах». Ах, что за славные посудины!
* * *
Если верить типографским выходным данным (там фигурирует 23 февраля 1926 года), моя книга, должно быть, вышла в свет в Париже в конце февраля или начале марта. К тому времени я уже возвратился в Бразилию и все еще вносил исправления в гранки, вновь обретенные в Сан — Пауло, как уже говорилось выше.
Коль скоро на «Аргуса прессы» я подписан не был, а в Париж мне довелось вернуться лишь в конце 1927 года, да и провел я там всего четыре-пять дней, а затем перебрался в окрестности Марселя, поселился в одной маленькой бухточке, чтобы без помех навалиться на окончательную редакцию «Укола иглы» и «Исповеди Дэна Иэка», двух романов, первый из которых должен был появиться в печати в 28-м, второй в 29-м, насчет того, как приняли «Женомора» критика и читатели, мне сказать нечего. Сказать по правде, я сохранил об этом крайне смутное представление.