Война, блокада, я и другие… - Людмила Пожедаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это подлинное событие, случившееся на углу Невского проспекта и набережной реки Мойки, свидетелем которого я была…
Конец войны
Первый класс я закончила хорошо, вот только за поведение мне влепили четверку «за систематическое чтение посторонней литературы во время уроков» и «за драку подушками». Это, может, и смешно, но бывало и такое. «Подушка» — это вовсе не подушка в полном смысле этого слова. Это была маленькая стеганая подушечка под тощую мою попу, так как сидеть на скамейке было невозможно, было больно и невозможно высидеть уроки. Такие подушечки носили с собой многие из детей, кто пережил блокадный голод. А дети, не знавшие голода, дразнили нас «барынями» и норовили отобрать их и кидали по классу. Ну а виноватыми были те, чья подушечка попадала на глаза учительнице. О, эта подушечка была еще долго моим спутником, и только к старшим классам я стала стесняться этой своей неполноценности и вместо подушечки во время уроков теперь подкладываю под себя согнутую ногу. И именно поэтому люблю сидеть на последней парте.
После первого класса летом была в Тайцах в пионерском лагере. Сдала там нормы ГСО — «Готов к санитарной обороне». Сдавать было легко. Очень многому научилась еще в госпитале. С БГТО — «Будь готов к труду и обороне» — было хуже, но значок получила тоже. Я носила два значка и была этому очень рада, тем более что нормы сдали далеко не все.
Там, в лагере, на пионерском сборе, посвященном зверствам фашистов на нашей земле, я впервые рассказала, что произошло с детьми Ленинграда в Демянске и Лычково в июле 1941 г., когда нас эвакуировали к самой линии фронта, навстречу наступающему врагу…
Лагерное лето казалось сказкой. Это было первое послевоенное лето. Мы еще не успели отвыкнуть от страха, как нас потрясла новость — началась война с Японией. Мы дружно, хором плакали всей палатой. Нас в лагере считали малышней. Наш отряд был самым младшим, и на наш рев кроме вожатого прибежали старшие ребята. Я очень испугалась, что нас снова погрузят в вагоны и повезут непонятно куда и опять без мам. Мы думали, что все начнется сначала — голод, холод, страх, бомбежки, обстрелы, казарменное положение мамы, ужас очередного одиночества и всего того, что связано с войной. Мы стали жить в ожидании чего-то непоправимого…
В это лето 1945 г. было солнечное затмение. Мы все собрались на большой поляне рядом с лагерем и стали ждать. У всех были цветные стеклышки. Рядом было много разрушенных дачных домов. На верандах когда-то были цветные стекла. Их выбило во время войны, и они валялись везде в огромном количестве. Вот мы их и насобирали, чтобы смотреть на солнце. Стало постепенно темнеть, и чем темнее становилось, тем становилось холоднее. Поднялся ветер. Очень забеспокоились разные животные. Они ревели, мычали, хрюкали, лаяли… Когда солнце исчезло совсем, стало невыносимо холодно, и наступила кромешная, непроглядная тьма. Меня охватил дикий ужас. Я еще не знала сути таких явлений и решила, что наступил конец света, о котором рассказывала бабушка. Она говорила, что это будет за грехи наши. Но я-то еще маленькая, и какие у меня грехи, что такого я успела натворить. Мысли в ужасе хаотически метались в моей голове. Я остолбенела и не могла пошевелить ни рукой, ни ногой. Такой тьмы мне еще не доводилось видеть. И вдруг в этом хаосе тьмы и отчаяния появился тоненький серпик солнышка и стал увеличиваться. Но даже после того, как все встало на свои места, меня еще долго бил озноб то ли от страха, то ли от холода. Так закончилось еще одно потрясение в моей необразованной коротенькой жизни.
А жизнь шла своим чередом. В Ленинград возвращались наши войска с фронтов, и весь лагерь собирал букеты полевых цветов для их встречи. Собранные цветы увозили в Ленинград. Мы тогда общипали все, что попадалось под руки, и даже клевер.
Война с Японией не разрослась на долгие годы… Наши тревоги и страхи были напрасными. И как здорово, когда мир! Когда не стреляют и не бомбят. Когда не умирают от лютого голода люди. Когда не тащат по городу санки и фанеру с завернутыми в тряпье мертвецами… Когда не будут маленьких детей отправлять на войну, как отправили нас… Когда не убивают и не калечат на войне людей… МИР! МИР! МИР!
Вот вроде бы и все, хотя совсем не все. Всего было так много, что и не переварить за такое короткое время. Много чего можно было бы еще зафиксировать, но и этого достаточно. Пока я все это писала, я заново пережила все те события. Все это было так недавно! Все это было так страшно, что ничего невозможно забыть…
Вот только странно — я не помню цвета войны и блокады. Мне все помнится в белом и сером безжизненном цвете, как в кино, когда не знаешь, какого цвета небо, цветы, трава, деревья. Все серое, и в цвете только короткий период в Сталинграде. И особенно был многоцветным Узбекистан. Он был каким-то нереально ярким и солнечным. Там не верилось, что где-то идет страшная война, все рушится, люди умирают от голода и боли, холода и тяжелых ранений… Но слава Богу, все позади. Все кончилось. И может быть, когда-нибудь восстановится нормальное мироощущение. Многое хотелось бы забыть. Многое хотелось бы не знать. Но помню, знаю и вряд ли забуду…
Единственное, что я не могу утверждать, — подлинная причина расформирования нашего госпиталя — что его руководство было осуждено за растрату. Но об этом говорили взрослые…
И пусть ничего из всего случившегося и пережитого никогда больше не повторится ни с кем!!! И поменьше бы нам таких «осычих» и ей подобных, жирующих и наживающихся на смертях других и презирающих горькую и трудную память большинства…
МЫ БЫЛИ!
Суйда — Гатчина, 1950Что и требовалось доказать…
Зима 1951–1952 гг.
Ну, вот — мои «мемуары» попали в руки отца… нашел! Боже, что было! Остервенелость! Другого слова не нахожу. Рвал, топтал ногами и кричал: «Дура! Дрянь! Оболтус! Столыпинское отродье! Ты что, хочешь, чтобы нас всех из-за тебя посадили!..»
Стояла столбом и с жалостью смотрела, как разлетаются по комнате листы и обрывки записей детских воспоминаний недетских событий, как топчут мою боль, мою военную и блокадную память, и цепенела от бессилия и обиды…
За что могли нас всех посадить? Я что, воровала? Грабила? Убивала? Или за то, что я голодала? Или за то, что всевозможные «осычихи» закапывали в блокаду лишние продукты, а мы умирали? За то, что видела чужую боль и Детским Сердцем и Душой научилась сострадать ей? За что? За ту правду, о которой написала? Ну, разве никто об этом не знает? Кто прошел через войну — знают все! Знают, что война — это прежде всего грязь и жестокость, и по моим несовершенным наблюдениям, больше всего страдают самые беспомощные — старики, дети и больные. Они не могут защищаться сами. Они зависят от всех. И что, этого никто не знает? Это мой опыт, и это моя память, и никому нет до этого дела, чтобы сажать за это. Мне шестнадцать с хвостиком, а я не слышала и пока не читала ничего о мученической жизни в Ленинграде. Я еще так мало знаю о жизни, но достаточно знаю, «почем фунт лиха». За что же сажать-то? Или за то, что я все время хочу есть и никак не могу наесться досыта? За то, что я слабенькая и постоянно болею? За то, что мой дом разрушила война, а другой нам не полагается? За что? За что? За что? Вздор какой-то!