Новый Мир ( № 2 2011) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Автор «Литературного архипелага» определил своей целью не скрупулезное преследование исторической точности [4] , а стремление очевидца передать «живую правду» «живых людей» [5] , людского племени прошедших времен.
И этим книга привлекательна и увлекательна.
С одной из центральных фигур мемуаров, А. Блоком, Штейнберг неоднократно встречался с октября 1918 по 1921 год, познакомившись в октябре 1918 года на заседании Театрального отдела Народного комиссариата просвещения. «Александр Александрович Блок ни одной черточкой не обнаруживал своего истинного существа, а если и „рядился” во что-то, то скорее в заурядность, в подчеркнутую готовность быть со всеми и как все. Тем не менее робко-застенчивая его улыбка останавливала внимание и поражала своей загадочностью. <…> От давнишней юношеской надменности не осталось и следа. Было нечто грустное во всем его облике, поэтому нечто очень-очень привлекательное». Блок был членом ТЕО, куда Штейнберга привел Иванов-Разумник и представил его Блоку; завязался разговор, из которого выяснилось, что молодой знакомец, сионист, принятый собеседниками «за своего», то есть за левоэсеровского симпатизанта, оказался большим патриотом России, чем революции со всем ее «вселенским характером»: Россию «рвут на части, и никто, по-видимому, не понимает, что она одинока и останется одинокой, даже если на Западе будут потрясения», — с волнением убеждал Штейнберг своих собеседников, но Блок встретил тревогу новичка «удивленным взглядом». «Ну, мы еще побеседуем, — прибавил с успокаивающей ноткой в голосе Александр Александрович, — мы ведь еще должны встретиться, не так ли, Разумник Васильевич?» В этот момент председатель В. Э. Мейерхольд поспешил открыть
заседание, и «на час-другой все мы стали театралами. <…> Сидя за длиннейшим столом, покрытым зеленым сукном. <…> „Что он (Блок. — Р. Г .), в сущности, делает здесь?, — спрашивал я самого себя невольно, как это случалось не раз и в последующие годы. Его спокойная, чуть ли не снисходительная уверенность перед лицом грядущего настолько отличала Блока с первого же взгляда от всех окружающих его, что сами собой напрашивались и сплетались воедино глубинные предания о высоком призвании поэзии и об избранности поэта». Впрочем, скоро стало ясно, «чтоон здесь делает», и это привело собрание, искавшее забвения от «ужасов революционных дней», от безжалостного террора, голода и опасностей, в состояние бурного негодования. Речь зашла об отборе репертуара для нового «революционного театра», Блок нерешительно поднял руку; смущенный, он с полминуты искал подходящих выражений, а затем кратко и отрывисто напомнил о потребностях момента: «Не время теперь для широких, чисто академических начинаний. Для народа важны сейчас драматические произведения не прошлого, а настоящего и будущего. Важно обогатить революционный репертуар произведениями, вынесенными на поверхность с самого дна всенародной стихии. Иначе — неизбежна трата понапрасну». Чем глубже было преклонение перед гением Блока, объясняет Штейнберг состояние зала после этого демарша, тем «безудержнее было внезапное возмущение против него».
Следующая встреча с Блоком должна была состояться на собрании учредителей «Вольфилы» 27 сентября 1918 года, но поэт «не пошел. — Нет воли, нет меня», — объяснил он свое отсутствие на этом знаковом совещании в своих дневниковых записях [6] . Зато будущий мемуарист оказался очень кстати в деле определения задач учреждаемого общества и самого его названия. Общество должно было служить осмыслению «огромного события» русской революции, возможному «лишь в полной независимости от властей предержащих». Потому «центральной идеей для всех нас являлась — вольность». Причем новичок настоял на том, чтобы в название было внесено еще одно слово: не просто «Вольная академия», но «Вольная философская академия», что и было оправдано ходом ее последующей работы (академический философ Н. О. Лосский, поначалу подсмеивавшийся над философскими «самозванцами», сам вступил в «Вольфилу»).
Знаменательная встреча с Блоком произошла у Штейнберга в помещении петроградского ЧК, куда привезли многих членов «Вольфилы» как подозрительных проэсеровских лиц. Поводом послужила забастовка на петроградском заводе «Сименс — Шукерт», организованная левыми эсерами. Блок предложил Штейнбергу переночевать «на одной и той же койке», на которую они подстелили штейнберговскую шубу, подбитую белкой. Узникам «было уютно и тепло». Поэт в этих необычных обстоятельствах чувствовал «какую-то особую свободу» и разговорился. Получилось так, что Штейнберг защищал от Блока православных «церковников» и выражал свое болезненное сострадание расстрелянной царской семье: «Может ли кто-нибудь из нас не чувствовать своей вины за эту казнь?» Встал и национальный вопрос. Неравнодушный к нему Блок признался, что был «некоторое время близок к юдофобству, особенно во время процесса Бейлиса». Штейнбергу ничего не оставалось, как играть роль просветителя и по поводу «изуверских ритуалов», и по поводу постижения национального характера, и по поводу исключения В. В. Розанова из Религиозно-философского собрания… «Александр Александрович слушал меня с необыкновенным вниманием, как если бы впервые в жизни вдруг заглянул в какое-то темное царство и увидел просвет». Под утро, когда Блока вызвали «с вещами на выход», он сказал своему сокамернику: «А мы с вами, знаете, как Кириллов и Шатов провели ночь». Причем кто был здесь Кириллов, а кто Шатов, остается только догадываться.
Есть в книге экзистенциальные эпизоды с Андреем Белым, которого автор считал «одним из самых значительных явлений в русской мысли». После смерти Блока место великого поэта в «Вольфиле» оставалось за Андреем Белым, и когда тот уезжал в Москву, «дух Блока падал, как паруса без ветра. Разумник говорил: „Вот приедет скоро Боря и все снова поправит”». Штейнберг трагически переживал и обдумывал смерть Блока. «Когда мы несли гроб с телом Блока, а гроб был тяжелый, — вспоминает Штейнберг, — Борис Николаевич уже очень устал, он вдруг повернулся ко мне и сказал: „Вот видите, Саша был органический человек — дышать ему стало нечем, он задохся, а мы живем”. Ему было стыдно, что он продолжает жить».
Семинары Белого, на которых он знакомил студентов со «сверхопытной мудростью» штейнерианства, превращались в невиданные представления: он не только страшно волновался во время чтения своих лекций, но «просто впадал в священную пляску, как библейские пророки или мусульманские проповедники». Приходя в себя после лекции, он «смотрел заискивающе в глаза: „Ну, скажите мне правду, я много глупостей наговорил, или есть что-нибудь в моих высказываниях?” <…>. Я, чтобы поддержать его, говорил: „То, о чем вы сегодня говорили, есть учение доктора Штейнера или ваше толкование?” — „Нет, как я могу его толковать? Я даже не знаю учения Штейнера, я еще в приготовительном классе”».
Мемуарист приводит и другие удивительные примеры, подтверждающие его впечатление, что А. Белый — «чудо природы», «не человек, а сосуд, содержащий духовную энергию, которая творит помимо его воли»; говоря словами Цветаевой — «пленный дух», а словами И. Канта — «гений, который творит, как природа, бессознательно». «Стихия творчества воплотилась в нем», — заключает Штейнберг. Вот, к примеру, эпизод, когда на лекции в «Вольфиле» перед пестрой, в том числе и рабочей, аудиторией Белый защищал — и защитил! — реальное существование ангелов перед скептическим в этом отношении рабочим слушателем, от коего в результате получил благодарность.
Интереснейший эпизод — неудавшаяся попытка Белого и взявшегося в роли опекуна сопровождать этого большого ребенка Штейнберга нелегально перейти советско-эстонскую границу. Белый мечтал обрести «свободу творчества» на Западе. Мемуарист рассказывает, как Белый, внезапно появившись в квартире Иванова-Разумника, противника эмиграции, произнес целый монолог, «эстетический экспромт» в обоснование необходимости ему, А. Белому, безотлагательно эмигрировать. «Тут было и проклятие незавидной роли человека как ползучей твари на земле, и восхваление Бога, который дал человеку сознание, что он — ничтожная тварь; было и прославление России, которая дала возможность человеку это постичь во всей глубине, и жалоба на свою личную судьбу, и приветственный гимн тому, что он родился в этой России! Сводилось все это к мысли, что надо идти на костер во имя превращения потенциального творчества в актуальное. <…> Как сейчас вижу этот жест, в котором отражался весь его характер: „Мне нужны широчайшие полотна, — выкрикивал он, — тут их невозможно, невозможно добыть”. <…> ему нужны были какие-то новые монументальные формы литературы не в стиле кубизма в живописи, а в стиле архитектуры Браманте и Микеланджело».