Ва-банк - Анри Шарьер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды в понедельник, а точнее, шестого июня тысяча девятьсот пятьдесят шестого года, в девять утра нас ждала замечательная новость: Министерство внутренних дел республики сообщило, что моя просьба о предоставлении мне венесуэльского гражданства удовлетворена.
Это был большой день – я удостоился величайшей награды за более чем десятилетний срок проживания в Венесуэле: власти не нашли ничего предосудительного в моем поведении как будущего гражданина страны. Пятого июля тысяча девятьсот пятьдесят шестого года, в день национального праздника, я присягнул на верность флагу моей новой родины, принявшей меня, несмотря на мое прошлое. Перед флагом нас собралось триста человек. Рита и Клотильда сидели среди публики. Трудно выразить, что я чувствовал в тот момент. В голове проносилось множество мыслей; я волновался. Думал о том, что дал мне народ Венесуэлы: моральную и материальную поддержку, и ни слова о моем прошлом. Я размышлял над легендой, бытующей среди индейцев племени яномама, что живет на границе с Бразилией. По этой легенде, они – сыновья Перибо. Перибо был великим воином. Однажды на него напали враги, и он, спасаясь от их стрел, прыгнул так высоко, что улетел в небо. Однако много стрел пронзило его тело. Он поднимался все выше и выше, из его ран текла кровь, и капли ее падали на землю. А из капель крови выросло племя яномама. И я задумался: возможно, Симон Боливар так же окропил эту землю своей кровью, чтобы зародить такую щедрую и человечную нацию, передав ей лучшую часть самого себя…
Зазвучал национальный гимн. Все встали. Я не отрывал глаз от звездного флага, плывущего вверх. По щекам текли слезы.
И вот я, давший слово никогда больше не петь национальных гимнов, ору во весь голос вместе со всеми священные слова, восхваляющие мою новую отчизну:
«Abajo cadenos!»[27]
* * *Да, в тот день я действительно ощутил, что с меня свалились цепи, которые на меня надели когда-то. Я избавился от них навсегда.
– Клянитесь на верность этому флагу. Теперь это и ваш флаг.
Все мы, три сотни человек, торжественно поклялись, но я уверен, что самая искренняя клятва была моей, клятва Папийона, которого родина-мать обрекла на нечто худшее, чем сама смерть, за преступление, которого он не совершал.
Пусть Франция – моя родина, зато Венесуэла – мой дом родной.
Глава тринадцатая
Двадцать семь лет спустя. Детство
События разворачивались стремительно. Отныне я был венесуэльцем и мог иметь паспорт. Когда мне его вручали, я дрожал от волнения. Так же, как и в тот день, когда забирал его из испанского посольства с красивой трехмесячной визой. Я дрожал, когда в нем проставляли штамп при посадке на борт прекрасного корабля «Неаполь», на котором мы с Ритой отправились в Европу, в Барселону. Я дрожал, получая его из рук испанского гвардейца с визой на въезд. Этот паспорт сделал из меня гражданина страны, он – мое сокровище, и чтобы я не потерял его ни при каких обстоятельствах, Рита вшила застежки-молнии во все внутренние карманы моей куртки.
В той поездке все было прекрасно: даже море, когда оно бушевало; даже дождь, когда он хлестал по палубе; даже трюмный сторож-брюзга, неохотно разрешивший мне спуститься вниз, чтобы я мог посмотреть, хорошо ли закреплен большой автомобиль «линкольн», который мы недавно купили. Все было прекрасно, потому что наши с Ритой сердца ликовали. Будь то в ресторане, баре, салоне, среди людей или наедине, наши взгляды встречались, и мы понимали друг друга без слов. Мы едем в Испанию, будем рядом с французской границей, о чем, по известной причине, я не мог даже мечтать, а тем более надеяться все эти годы, и мои глаза говорят Рите: «Спасибо, милая. Благодаря тебе я снова увижу своих близких. Это ты везешь меня к ним».
И ее глаза отвечают: «Я же тебе обещала: если ты доверишься мне, то придет день и ты снова обнимешь свою семью, где бы и когда бы ты ни пожелал это сделать. И тебе нечего будет бояться».
И действительно, наши поспешные сборы и путешествие по морю имели единственную цель: встретиться с моими родственниками на земле Испании, недосягаемой для французской полиции. Двадцать шесть лет прошло с тех пор, как мы не виделись. Все мое семейство согласилось присоединиться к нам. Я пригласил их в Испанию, и мы проведем целый месяц вместе. У них в августе отпуск.
Проходили дни, и я частенько подолгу задерживался на носовой палубе, ведь эта часть корабля ближе всего к нашей цели. Когда мы прошли Гибралтар, земля вновь скрылась из виду, но уже чувствовалось, что мы приближаемся.
Устроившись поудобнее в шезлонге на палубе «Неаполя» и вытянув ноги вдоль серповидного удлинения деревянного кресла, я всматривался в горизонт, где с минуты на минуту должен был появиться берег Европы – земля Испании, соседствующая с французской.
Тысяча девятьсот тридцатый – тысяча девятьсот пятьдесят шестой – двадцать шесть лет. Тогда мне было двадцать четыре, а сейчас пятьдесят. Целая жизнь. Сколько людей умирает, не дотянув до этого возраста! Сердце забилось сильнее: я уже видел берег! Лайнер шел быстро, рассекая воду клином, основание которого все больше и больше расширялось, пока совсем не исчезло за кормой в морской дали.
Когда я покидал Францию на борту «Мартиньера», того проклятого судна из каторжного конвоя, увозившего нас в Гвиану, да, в тот момент, когда оно отчаливало, я не видел земли, моей земли, удалявшейся от меня навсегда (так я думал тогда), поскольку мы сидели в железных клетках в глубине трюма.
А сегодня в кармане моей штормовки, под надежной охраной застежки-молнии, лежал новенький паспорт моей новой родины, выданный на имя гражданина Венесуэлы. Венесуэлец? Ты же француз, и родители твои французы, сельские учителя в Ардеше. Разве не так? Ну да, так, и все-таки!..
Европейский континент приближался настолько стремительно, что я уже отчетливо различал неровности берега. В этой земле покоились моя мать, отец и многие другие родственники. И на этой земле жили мои близкие.
Мама? Она моя сказочная фея, добрая и нежная, наша связь настолько глубока, что, мне кажется, мы составляли единое целое.
Мне было лет пять, когда мой дед Тьерри купил мне прекрасную механическую лошадку. Великолепный, замечательный конь. Светло-каурый, почти рыжий. А какая грива! Черная, во́лос из натуральной конской гривы, она всегда ниспадала на правую сторону. Я так сильно давил на педали на ровной дорожке, что моей няне приходилось бежать вприпрыжку, чтобы не отстать. Затем она подталкивала меня сзади, помогая преодолеть небольшой подъем, который я называл «пригорком», и я снова катился по ровной дорожке до самого детского сада.
Меня встречала мадам Бонно, директриса и мамина подруга. Она гладила мои длинные кудрявые волосы, волнами ниспадавшие на плечи, как у девочки, и говорила привратнику Луи:
– Открывай-ка пошире ворота, видишь, к нам пожаловал Рири на своем большом коне.
Гордый, как Артабан,[28] я жал на педали и влетал на детскую площадку. Совершал круг почета, останавливался и не спеша слезал с коня, держа его под уздцы, чтобы не укатился дальше. Потом целовал няню Терезу. Она оставляла мадам Бонно сэндвичи для меня. Ко мне подходили мои маленькие товарищи, мальчики и девочки, и восхищенно гладили это чудо, единственную механическую лошадку на две деревушки – Пон-д’Юсель и Пон-д’Обена.
Каждый раз, собирая меня в детский сад, мама наказывала: надо всем по очереди дать покататься на лошадке. Мне это не очень нравилось, но я все-таки поступал, как велела мама. После звонка привратник Луи ставил моего коня под навес, мы строились и с песенкой «Не пойдем мы больше в лес» расходились по классам.
Возможно, моя манера рассказывать заставит некоторых читателей улыбнуться, но не следует забывать, что, описывая свое детство, я ощущаю себя не шестидесятипятилетним мужем, пишущим для светских салонов, а мальчиком Рири из деревни Пон-д’Юсель. Детство настолько глубоко засело в его душе, что он пишет теми же словами, какие он употреблял тогда и какие были у него на слуху в то время, когда мать для него была сказочной феей, сестры – сестричками, он для них – братиком, а отец – неизменно папа.
Детство… Сад, где рос крыжовник. Мы вместе с сестрами рвали его и ели еще зеленым. А вот сочные груши отец не велел трогать, пока не поспеют. Он должен сказать, когда можно. Но груша была низкая, приземистая, и я, словно индеец из племени сиу, подбирался к ней так, чтобы меня не заметили из окна. Объедался до отвала, а потом маялся животом.
Мне уже исполнилось восемь лет, но я еще частенько засыпал на коленях у папы или на руках у мамы. Я не чувствовал ни как меня раздевали, ни как мамины тонкие пальцы надевали на меня пижаму. Иногда, когда она подходила к моей кроватке, я просыпался на минутку и, обхватив ее шею руками, крепко прижимался к ней. Мама еще долго оставалась со мной, ее теплое дыхание смешивалось с моим, я крепко засыпал и не чувствовал, как она уходила. Из нас троих я был самый избалованный, это правда. Ведь я мальчик и будущий продолжатель рода. А сестрички – девочки, да к тому же старше меня. Намного старше! Первой уже исполнилось одиннадцать, а второй десять. Но все-таки я справедлив, правда, мама? Я король, а они – принцессы.