Утро Московии - Василий Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алешка дождался последней колымаги. Из-под полога глянули грустные глаза попа Савватея. Он был одинок, лишь с вожжами сидел, горбатясь, дворовый человек Савватея, с которым не о чем было говорить, да и до разговору ли, если впереди ответ держать перед грозным патриархом?
Алешка засмотрелся в загадочное лицо попа в серебре бороды, но вдруг увидел себя одиноким на лесной дороге и кинулся догонять свою колымагу, прижимая холодный кувшин к груди. Сквозь тоску по отцу в глазах мальчишки все ярче проступала радость встречи с большим и таинственным городом – Москвой, в котором, рассказывали, столько домов, людей и церквей, что нигде на свете нет столько их. «И зачем Семка Дежнёв поплывет по Студеному морю, – думалось ему всю дорогу, – если есть на Руси Москва?..»
На закате подъехали к мосту через реку Верхнюю Ергу. Стрелецкий десятник показал набежавшим мужикам проезжий лист на служивых людей и на кузнеца Виричева с внуком. Грамотный мужик утомительно долго водил бородой по бумаге, потом буркнул что-то своим – и две первые подводы были пропущены через мост. Со всех остальных мужики получили деньги за проезд по мосту.
– Ишь сколь велико набежало! – подивился кто-то из посадских.
– Мостовщину править – не пахать: брагой пахнет! – отозвался ему другой.
Ночевали в полупустой, на редкость нищей деревне. Новый помещик был из худородных, но оказался ухватистым: он самых работящих крестьян постепенно перегнал в свои вотчинные деревни, а царева – поместная – домирала в забросе. Ночью Алешка слышал из риги, где они ночевали с дедом и посадскими, как в деревне трещали жерди заборов. Оттуда в продувную рижную темень долетали хриплые, недобрые голоса – это мужики гуляли на мостовщину.
На другой день, к вечеру, на полпути до Тотьмы встретилась небольшая деревенька. То был проселок перед большим селом, лежавшим в девяти верстах. В большом селе способнее ночевать: многолюдство хоть и родит татей, зато лесные шиши не пойдут с кистенем на многие избы. До темноты времени еще оставалось вволю, и миром порядили не останавливаться в проселке, а ехать дальше, но неожиданно пришлось остановиться.
– Эй, десятник! Промешка в чем? – крикнули с купецких колымаг.
– Чего стали?
– Что за притча[172]?
– Не напирай!
Лошади, попарно тащившие обозные колымаги и шедшие понуро, в одном ритме, натыкались на остановившиеся перед ними подводы, пятились, создавая еще большую сутолоку позади, храпели и рвали пеньковые гужи, если их били по мордам.
– Почто не едем? – встревожился Алешка.
Ждан Иваныч не ответил внуку. Он привстал на колени и оцепенело впился черной ручищей в бороду, по-прежнему глядя поверх лошадиных спин.
– Дивья! – выговорил он наконец.
Даже на передней, служивой подводе – и там изумленно выпятились. Десятник соскочил с колымаги. Следом попрыгали московские стрельцы. Ждан Иваныч передал вожжи Алешке и тоже слез. Позади осыпались на землю посадские устюжане, за ними вывалились купцы – словом, все потянулись в голову поезда, кроме отца Савватея.
– Дивья! Эко дивья-то! – изумлялся весь поездной люд.
Впереди, перед самой колымагой стрельцов, картинно разворачивалась резвая тройка буланых лошадей, запряженная в необыкновенно длинную колымагу, крытую провощенным холстом. Ослепительно мелкали длинные спицы в высоких, крашенных суриком колесах. Дородные лошади, украшенные по-боярски лисьими хвостами, лентами и даже, как в Троицын день, березовыми ветками, горели в нетерпении, танцуя и посвечивая начищенными бляхами новой сыромятной сбруи. Коренной задирал голову, окатывал налитыми кровью глазами набежавшую толпу подводчиков и местных крестьян, ронял горячую пену из породистого, бело-розового оскала зубов.
– Ах, добры лошади!
– Знатна колымага!
– На буднях, а что в Казанскую – в ражей упряжи!
Полог колымаги откинулся – показался тучный человек в расшитой шелковой рубахе, голубой, как июньское небо, в красных штанах и сафьяновых поршнях[173]. На красном поясе крученого шелка висела набитая деньгами калита, рядом – тоже с левой стороны – нож, справа – серебряная ложка.
– Михайло Смывалов! Сам выехал с кабаком новомодным! Эко дивья-то! – подобострастно расплылся в улыбке соляной купец Корноухов.
Кабацкий целовальник Смывалов знал себе цену, знал, как высоко ценит его воевода за новомодный кабак – кабак на колесах, придуманный им ради пополнения царевой казны и – тихонько! – своего кармана. Он окинул трезвым, расчетливым взглядом собравшуюся толпу, оценивая мирской карман, с удовольствием заметил остановленный поезд подвод.
– Спаси вас Бог, православный люд! – хрипло, прокашливаясь, пророкотал Смывалов. – Мирного устрою да крепкого живота вам на многие лета!
– Втроекратье тебе, Михайло! – поклонился купец Корноухов.
Кабацкий целовальник глянул на него, будто сквозь слюду, облокотился на высокую бочку с вином, поставил ногу на широкую тесину, прибитую на край колымаги, – готовый стол, – и вдруг, раскинув руки, воскликнул:
– Подходи, православные! Для вас Божье солнышко на небеси, для вас гуляй-кабак на земли! Кто у гуляй-кабака не пивал, тот сроду-родов веселья не видал. Помните, православные, дьявол возлюбил смурого, Бог – веселого! Подходи!
Первым пошел к колымаге купец Корноухов. Толкаясь, потянулись московские стрельцы. Десятник стоял некоторое время, облизываясь и хмурясь, но ему поднесли московские – и он повеселел.
– По алтыну стопа! На седьмой – скидка! Осьмая – задарма, а дале – опять на круги своя: по алтыну стопа!
– Пропусти нас, Михайло! – попросил Ждан Иваныч.
Смывалов загородил дорогу своей кабацкой колымагой намеренно, чтобы повытрясти карманы проезжавших, но возражений он никаких не ожидал. При этих словах он нахмурился, поставил ногу в поршне на край колымажного стола – затемнели истоптанные ремни вместо подошвы (экономил богач, надевал на выездах не сапоги, а поршни), навис над кузнецом.
– Это кто? Это, никак, кузнец Виричев? Часовых дел умелец? А кто тебя надоумил такое говорить? Кто велел тебе не давать нам, царевым холопям, полнить цареву казну? А? Ежели ты посадской, а не вечный человек, то тебе такое и говорить пристойно? Не тебе вершить сей проезд! А ну, покупай стопу вина, во имя Отца и Сына и Святого Духа! Покупай без промешки, вдругорядь упрашивать не стану!
Ждан Иваныч достал с шеи мешочек с медяками, нащупал алтын и подал Смывалову. Кабацкий целовальник кивнул помощнику, и тот налил кузнецу медную стопу вина.
– А стопа-то невелика есть, меньше аже той, что на Устюге подают, – заметил старик резонно и покачал головой.
– Уйми речи воровские! – зло рявкнул Смывалов.
Ждан Иваныч выпил и быстро отошел к своей подводе.
Крестьяне проселка не поддавались. Они зарились на новомодный гуляй-кабак, но держались крепко: забот был полон рот. Меж посевной и сенокосом немало накопилось кропотливой хозяйственной работы: то по избам, то по огородам, то дрова (кто не успел по последним заморозкам затянувшегося отзимка), то надо грабли озубрить, то косовище пересадить, – да мало ли хлопот… А тут – на́ тебе! – гуляй-кабак! Посмотреть можно…
– А что призадумались, православные? – обратился к ним Смывалов. – Аль душа слаба? Аль карман дыряв? У кого денги нет – топор неси! У кого топора нет – овцу веди! У кого ничего нет – я плачу́, только подпиши кабалу на весь мясоед, а не то и на год! Коли человек ести – денги на месте! Подходи!
Хохотнули в толпе, ворохнулись, но никто пока не осмеливался. А тем временем подъехала подвода с бочками пива и меда. Пиво – по денге ковш. Мед – по две денги ендова[174]. Кое-кто из мужиков побежал к избам за денгами. Смывалов повеселел, но озабоченность опытного охотника сумрачной тенью лежала на его лице. Вот он неприметно двинул ногой спавшего между бочками человека, сыпанул ему щепоть медяков и пнул ногой. Пулей выскочил маленький мужичок из колымаги.
– Ах, меды хороши, во спасенье души! – закривлялся он, заражая всех весельем и прибаутками. Подал медяк, выпил ендову меду. Крякнул. – Больно брюхо тошшо́, ты налей мне ишшо́!
В толпе засмеялись: как смешно мужичок-затейник поддернул штаны. Тут подошел мрачный отец Савватей и молча купил стопу вина. Выпил. Еще купил одну – снова выпил и пошел назад.
– Пьет крестьянин, и пьет поп, только тот не пьет, у кого зашит рот! Берегись, гуляй-кабак, опорожню! – ломался мужичок.
Смывалов, заходясь в смехе, и сам выпил ковш пива: жарко…
Вскоре пьяные стрельцы пошли выволакивать мужиков из изб к гуляй-кабаку, но мало кого нашли: все уже толпились, сидели, а некоторые и лежали вокруг – в пыли, на траве, за камнями, под колесами смываловской колымаги. Тащили топоры, косы. Учиняли скандалы из-за старых долгов. К закату разгорелись драки. Поднялись крики, бабий вой, плач детишек. Голодная скотина ревела в заклетях.