Место, куда я вернусь - Роберт Уоррен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут вдруг я понял, что и прошлое, и будущее существуют и в них мне тоже придется жить. Потому что оттуда, где висели в коридоре старые часы-ходики с гирей, послышалось металлическое жужжание и «бам-м», — это означало, что уже час дня и почта, наверное, уже доставлена.
Я с радостью ухватился за такой подходящий повод выйти из дома. Я подумал, что если вечно идти и идти по этому ярко освещенному бесконечному миру, то все будет так, как будто ничего не произошло.
Дойдя до почтового ящика, я вынул почту, но не стал ее просматривать, а просто немного постоял в этом ярко освещенном абстрактном мире. Потом нерешительно, медленно направился обратно к дому, но там, где кончалась ведущая к нему проселочная дорога, снова остановился и стал разглядывать то, что видел перед собой в этом ярком свете, — обычный деревянный домик в полтора этажа, когда-то побеленный, но уже снова требующий покраски, стоящий на белом снегу на фоне темных кедров.
Я обернулся и оглядел все вокруг. Где-то далеко, вне моего поля зрения и вне моего сознания, находились люди, они делали что-то такое, что должны были делать. Но я знал, что сейчас повернусь и пойду к дому.
Слабый хруст ярко освещенного свежего снега у меня под ногами был похож на звук чьих-то шагов в темноте.
Я вошел в дом, прошел в спальню, положил почту на стол у окна и задернул занавеску, отгородившись от дневного света, — это свое последнее действие я осознал, только завершив его. Я зажег настольную лампу и стал разбирать почту. В ней оказались газета, несколько рекламных проспектов и одно письмо. Почерк на конверте показался мне немного знакомым, но я, не тратя времени на размышления, вскрыл его и стал читать.
«Дорогой Джед, я надеюсь — я молю Бога, — что вы правильно поняли, почему я так внезапно исчезла сегодня, когда вы кончили рассказывать свою историю. Так много всего обрушилось на меня, дорогой Джед, — да, дорогой Джед, потому что так я думаю про вас сейчас, сидя у себя в комнате в доме Розы и Лоуфорда и слыша голоса гостей, потому что вечер в конюшне еще продолжается.
Я хотела сказать… да, я должна была посидеть в одиночестве, чтобы попытаться разобраться во всем, что обрушилось на меня, когда я слушала, как вы рассказываете свою историю. Прежде всего, я почувствовала, что знаю — я была уверена, что действительно знаю, — почему вы ее рассказали, и я сразу почувствовала, что понимаю вас так, как еще никогда до сих пор не понимала. Теперь я вдруг увидела, какая вы настоящая личность — как скала, которая поднимается из воды, и вода только плещется у ее подножья, и вот эта мысль о том, какая вы настоящая личность, которая поднимается посреди этого мира, а все остальное только плещется вокруг, заставила меня почувствовать, что, может быть, и я тоже смогу быть немного личностью и у меня хватит духу рассказать вам кое-что такое, что…»
Я поднял глаза от письма — от аккуратных черных букв, выведенных четким, может быть, даже слишком четким каллиграфическим почерком. Моя рука все еще держала листок под настольной лампой, но мой взгляд был устремлен на плотную темно-синюю занавеску на окне позади стола, которую я только что, повинуясь какому-то неосознанному побуждению, задернул, чтобы отгородиться от мира, залитого солнечным светом.
«Вот сейчас она мне это расскажет», — подумал я.
Некоторое время я глядел на плотную темно-синюю ткань со светонепроницаемой подкладкой, которая отгораживала меня от дневного света, а потом, все еще держа письмо в руке, обернулся и окинул взглядом комнату. За пределами светлого круга под настольной лампой в ней стояла полутьма.
Когда вчера к вечеру — еще и двадцати часов не прошло с тех пор — я вошел в эту комнату, уже по-зимнему рано стемнело, и ее освещал только слабый свет лампочки из коридора. Секунду я стоял, нащупывая на стене рядом с дверью выключатель. И тут я услышал голос, тихий и сдавленный, словно чья-то рука сжимала горло, откуда он исходил. Голос произнес:
— Не зажигай света.
В то мгновение — вчера, — стоя там, я не знал, чей это голос. Но света я не зажег. Я даже сейчас помню все ощущения, которые испытывал, стоя там: как медленно и гулко билось мое сердце, словно у меня в груди зияла какая-то огромная пустота, как я проглотил комок в горле — сухой и колючий, словно засохший огрызок кукурузного хлеба, — как я напрягал глаза, стараясь проникнуть взглядом в темноту, начинавшуюся сразу за слабой полоской света, падавшего из коридора. Я помню, как в этой темноте понемногу обрела очертания темная фигура, лежавшая в ногах моей кровати, покрытой старым армейским одеялом.
Я двинулся вперед, но остановился шагах в трех от кровати.
Она лежала съежившись, все еще в шубе из какого-то темного меха, все еще в сапогах с меховой опушкой, с которой еще не осыпался снег, — лежала на левом боку, подтянув колени к животу, а локти к груди и закрыв лицо руками, в позе человека, на которого напала уличная банда и он пытается защитить самые важные части тела. Я стоял неподвижно, глядя на нее и не говоря ни слова.
По сей день не знаю, почему я не сказал, не мог сказать ни слова — то ли потому, что тысячи разных слов теснились у меня в голове и рвались наружу, то ли потому, что никакие слова не подходили к тому неизбежному, что должно было вот-вот произойти. Я стоял там, а она медленно подняла голову, и, изогнувшись, приподнялась, опираясь на локоть. Растрепанные волосы свесились ей на лицо. В полутьме я видел, что это лицо бледно, как мел. Я видел, как шевельнулись ее губы.
И тут прозвучали слова, произнесенные тихо, без всякого выражения, и если бы Розелла Хардкасл не произнесла именно этих слов, то ничего бы вообще не произошло.
Если она бы ничего не сказала. Если бы она сказала что угодно еще. Если бы она сделала что угодно еще. Если бы даже она вдруг встала передо мной, светясь наготой в полумраке. Если бы даже схватила меня за член.
Даже тогда ничего бы не произошло.
Но она, глядя на меня сквозь рассыпавшиеся по лицу волосы, сказала то, что сказала.
— Ты знал… — сказала она и умолкла.
— Что я знал? — спросил я.
Свободной рукой она отвела волосы с лица, не сводя с меня глаз.
— Знал, что я должна буду прийти, — сказала она.
Я этого не знал, но мгновенно понял, что знал, даже не зная. Я это знал. И, поняв это, я понял еще, что какие-то могучие силы всю мою жизнь действовали где-то во тьме ради того, чтобы я оказался в эту минуту в этой точке пространства. Я потерял всякое ощущение самостоятельности, и даже всякое ощущение самого себя. Но тут случилась странная вещь. Сознавая свое бессилие, я как будто слился с теми самыми силами, которые лишили силы меня. Другими словами, я понял то, что, наверное, известно каждому герою, каждому святому, марксисту, преступнику, художнику, сумасшедшему: мной движет судьба.
Правда, ни героем, ни святым я, видит Бог, не был.
Хотя я не сводил глаз с Розеллы Хардкасл, я, наверное, даже забыл о ее присутствии. Больше того, я помню, как был потрясен, снова увидев, кто это, — еще сильнее потрясен, чем только что перед этим, когда ее обнаружил. Теперь она приподнялась чуть выше и уже почти сидела на кровати, на старом армейском одеяле, и в ее широко открытых глазах, устремленных на меня, отражался слабый свет, падавший из коридора.
— Ох, это было ужасно! — начала она. — Это было…
— Я не хочу ничего об этом слышать, — перебил ее я. — Что бы это там ни было.
В темноте я видел свет, отражавшийся в ее широко открытых глазах.
Потом услышал собственный голос, хриплый и напряженный.
— Ты знаешь, зачем пришла сюда, — произнес мой голос. — Знаешь?
Все еще глядя на меня, она опустила ноги на пол, потом медленно, неловко встала. Ее руки нащупали верхнюю пуговицу шубы на груди и неловко расстегнули ее. Она все еще не спускала с меня глаз, когда они нащупали следующую пуговицу.
Это произошло 1 января. На следующий день я с трудом оторвал взгляд от этого места, сейчас пустого, где она стояла, когда ее руки нащупывали ту пуговицу. Я снова увидел только что полученное письмо, лежащее под настольной лампой. И мне представилась Мария Мак-Иннис — как она сидит поздно ночью в своей спальне, слыша отдаленные звуки веселья, в котором она только что, как обычно, пыталась участвовать сама, и берется за ручку, чтобы рассказать мне о том, о чем, как она считает, должна рассказать.
О том, что ее мать уже много лет находится в психиатрической больнице. О том, как отец хотел уберечь ее от лишних переживаний, но ни школа-интернат, ни длительные поездки к родственникам не помешали ей прикоснуться к призрачному миру кошмаров, в котором жила ее мать. Как, несмотря на все заверения врачей, на глубокую любовь и самоотверженность отца, на поддержку друзей, она выросла с мыслью, что и ей суждено рано или поздно быть затянутой в этот мир. Как что-то заставляло ее каждую неделю ездить в больницу и сидеть с матерью, хотя та уже давно не реагировала ни на нее, ни на кого другого, — это почему-то казалось ей волшебным средством, чтобы самой спастись от болезни или, по меньшей мере, гарантией того, что кто-нибудь будет помнить о ней, когда придет ее очередь.