Матрица войны - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ощущение предстоящей опасности, предчувствие возможной беды порождали в нем фатализм, создавали в душе тревожную просторную пустоту, в которой витал чей-то неведомый дух, творящий его жизнь и судьбу. И он постоянно, во время опасных странствий, общался с этим духом, полагался на него, молил его, совершал во имя его тайные языческие жертвоприношения.
Сегодня, готовясь в однодневное путешествие, ожидая предстоящее впереди чудо, он суеверно к нему готовился. Молил и задабривал таинственный дух, выпрашивая у него это чудо.
Стоя под душем, глядя, как сыплются на кафель блестящие брызги, он откручивал вентиль настолько, чтобы водяная воронка у его босых ног не пропадала, а вращалась, как стеклянная брошь. С этим стеклянным вращением он связывал возможность предстоящего чуда, надежду на то, что его ожидание сбудется.
Он брился перед зеркалом особенно осторожно и тщательно, не допуская малейшего пореза, как это бывало перед выходом на боевые действия, когда офицеры либо вообще не брились, либо страшились порезов, суеверно избегая крови. Побрившись, глядя на свое сухое, с серыми глазами лицо, он обильно протер одеколоном щеки, подбородок и шею, чувствуя приятный холод, убеждаясь, что нигде не горит обожженная спиртом ранка.
Заглянув в гардероб, где лежали принесенные из прачечной рубахи, он выбрал белую, вольную, с отложным воротником, суеверно связывая с белизной и чистотой рубахи ту драгоценную, желанную возможность, что таилась в наступающем дне как его безымянная солнечная сердцевина.
Перед тем как выйти, он зашел в кабинет и долго, расширенными глазами, смотрел на бабочек, словно пил лучистую энергию, жизненный эликсир, наполнявший его мышцы молодой свежестью, а дыхание – ровной радостной силой.
Взял ключи от машины и пошел в гараж. Вывел на свет свою черную, слегка осевшую на рессорах машину, вслушиваясь в ровный, хрипловатый рокот надежного двигателя. Отогнал машину на мойку и сам поливал ее из шланга, расплющивая о черный металл твердую струю, видя, как летят на асфальт обильные брызги, как на капоте, на крыше, на дверцах повисают черные стеклянные капли. Насухо, до блеска протер корпус, довел до зеркальной полировки хромированный бампер, промыл до светлой прозрачности стекла и фары. Старая машина сияла. От нее исходила едва уловимая живая благодарность, и это было залогом того, что его мечтания сбудутся. Сел за руль и поехал на Серпуховскую, где она поджидала его. Она стояла на краю тротуара, заметная издали. Цветастый сарафан, голые загорелые плечи с перекинутыми бретельками, на ногах светлые босоножки, волосы стянуты в небрежный пышный пук на затылке. В руках белая спортивная сумка, которой она помахивала, вглядываясь в проезжавшие автомобили. Некоторые тормозили, приглашали садиться, она отступала назад и отворачивалась. Он остановился перед ней, и первым ее движением был быстрый, негодующий шаг назад. Но в следующую секунду она его узнала. Вся осветилась. И в ее озаренном лице были радость, испуг и то же, что и у него, ожидание, предчувствие чего-то, что должно было случиться сегодня. Навстречу этому неведомому, пугающему и желанному, с солнечного тротуара, подобрав цветастый подол, она скользнула в машину, уселась рядом с ним на сиденье.
– Я вас ждала… Загадала, если ваша машина будет среди первых пятидесяти, то мое желание сбудется… Ваша была тридцать третья…
Они медленно, задерживаясь в скоплениях машин, пробрались сквозь шумный, дымный, тяжелый пласт города. Вырвались на шоссе, похожее на покатую палубу авианосца, и, оставляя за собой огромный, неохотно отпускавший их город, помчались среди раскрывающегося, вольного Подмосковья.
– Я не успела позавтракать. Мама сделала бутерброды. Скоро вас буду кормить. – Она оглянулась на свою белую сумку, которую кинула на заднее сиденье.
– Мама знает, куда ты поехала? Знает, кто тебя увез?
– Она все знает о вас. Я ей всегда все рассказываю. Она сказала: «Пожалуйста, накорми Виктора Андреевича бутербродами».
– Не знаю, как благодарить твою маму.
– Поблагодарите меня. – Она заглянула ему в лицо, и снова в ее прозрачных, зеленых глазах он углядел темное, как тень облака, тревожное ожидание. Отпустив руль, чуть коснулся ее руки.
Они неслись среди зеленых раздолий, и ветер, залетавший в машину, приносил ароматы сена, пахучих обочин, вянущих от жары березняков и дубрав.
– Вот мы и отправились в нашу экспедицию, – сказала она. – Мы должны распределить обязанности. За вами – средства передвижения, всякие там лошади, телеги, верблюды. За мной – продовольствие, бутерброды, сандвичи, а в случае нехватки припасов – добывание клубеньков и кореньев.
– Из научных обязанностей за тобой составление гербария, – сказал он, принимая игру. – Одно растение кладем в коллекцию, другое – в суп.
– А за вами – зоологические изыскания. Поскольку вы станете ловить одних бабочек, то и в суп будут попадать эти нежные, красивые и очень питательные насекомые.
– Не забудь, пожалуйста, географическую карту. Нам придется наносить на нее реки, долины, горы. И тут же давать им названия.
– Посмотрите, вот холм! – воскликнула она, указывая на пологое зеленое взгорье, мимо которого проносилась машина. – Назовем его в вашу честь. Пик Виктора!
– А вон поселение неизвестного племени скотоводов и земледельцев. Назовем его в твою честь – Дарьянмар! Слушай экспромт, – сказал он, ловя на лету слова, не давая им разбегаться, заталкивая их в веселое двустишие: «Из города навеки уезжая, увез я девушку по имени Княжая».
– А вот мой экспромт, – прикусив розовую свежую губу, она соображала, мучилась, а потом просияла и выпалила: – «Один, среди героев и умельцев, был мне любезен витязь Белосельцев».
Они посмотрели друг на друга. Она запрокинула голову, и он жадно, счастливо смотрел на ее близкую шею, дрожащую от звонкого смеха, на пышный ворох волос, едва стянутых шелковой ленточкой.
Через полчаса она уже рылась в сумке. Кормила его на ходу бутербродами с сыром, с вкусной колбасой. Извлекла пластмассовый флакон с едко-малиновой сладкой шипучкой. Давала ему выпить из горлышка. Пила сама. Проливала на сарафан. Ахала. Снова совала ему бутерброд. Он с удовольствием ел. Благодарил заботливую маму. Давился сладким ядовитым напитком, который ей нравился своей химической яркостью и невыносимо сладким вкусом.
И опять подумал, что с каждой секундой приближается к чуду, ожидавшему его там, впереди, в солнечных далях, куда стремится по синему шоссе мощная послушная машина.
Они миновали Серпухов с розово-белым кремлем и милыми деревянными домиками. Катили по шоссе, петляя среди желтых ржаных полей, белых прозрачных березняков. Въехали наконец в дачный поселок, в тесные заросшие улочки, где в садах, едва различимые за деревьями, желтели и белели дачи, качались гамаки, пахло самоварами, шишками, и она, направляя его, сказала:
– Стоп. Приехали. Вот оно, мое поместье.
Дача была печальной, запущенной, нежилой. Тропинки зарастали травой. Бурьян у забора, у дощатых линялых стен был нескошен. Из тенистой сумрачной глубины сада веяло сыростью и печалью. В черной густой листве, черно-красные, перезрелые, висели нетронутые вишни.
Даша извлекла ключ, отворила грустно скрипнувшую дверь, осторожно, будто боялась, что провалятся под ней половицы, пошла по комнатам. Белосельцев, робея, ступил в чужое жилье, и оно производило все то же печальное ощущение запущенности и забытости. Что-то чеховское, грустное, уходящее чудилось в выгоревших обоях, в покосившейся картине, в темном налете пыли, покрывшей давно не беленные подоконники, в легком соре умерших бабочек, оставшихся с зимы у невымытых окон.
– Здесь всегда было столько людей, столько веселья! – сказала она, медленно оглядывая комнату, смахивая со стола блеклый лист, переставляя пыльную вазочку с засохшим букетом, оглаживая покрывало на широкой тахте. – Папа, его друзья. Мама, молодая, счастливая. Дедушка с его тростью. Здесь шумно обедали, пили вино. Играли на гитаре и пели. А потом все пропали. Мама не любит дачу, начинает здесь плакать. Я люблю, но и мне печально.
Она трогала попадавшиеся ей предметы, словно здоровалась с ними и тут же прощалась. Взяла и тут же оставила мохнатого плюшевого верблюда с обтрепанной холкой. Не поправила, а лишь слабо качнула косо висящий на стене натюрморт. Приоткрыла и сразу захлопнула старый буфет с гранеными стеклами, за которыми, как потушенные лампадки, краснели и зеленели рюмочки.
Белосельцев шел за ней, ступая по половицам след в след, словно она знала неопасную, ведущую по дому тропинку, с которой боялась соскользнуть и упасть в исчезнувшее детство. Дом, в котором у шкафа стояла полированная трость умершего деда, выцвел прошлогодний, собранный матерью букетик, торчал в стене голый, вбитый когда-то отцом гвоздь, – этот дом вызывал сострадание, как добрая, некогда резвая и всеми любимая собака, которая вдруг состарилась, потеряла хозяев и, всеми забытая, не понимает, что вдруг случилось, почему ее перестали холить.