Бродский. Двойник с чужим лицом - Владимир Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нелепо, конечно, отрицать его био-судьбо-физическое сходство с другим знаменитым пиитом, у которого я заимствую стишки для эпиграфов под теми же инициалами – именно ввиду этого сходства. С тем чтобы отмежеваться от стихов самого ИБ, чтобы мой роман не скатился в докудраму, которую я, как и он, терпеть не могу. Слишком мудрено? Куда нелепее, однако, отождествлять одного с другим. Как и Бродский, ИБ – поэт, певец, изгнанник, нобелиант, обрезанец, сердечник, смертник, у него две руки, две ноги и один нос – как и то, чьей сублимацией нос является. Вот! Мой герой – это сублимация, а не реальность, метафизика, а не действительность. Существо виртуальное, пусть и вполне – и даже чересчур – физическое. Я не о том, что истекал как персик, даже ладони всегда мокрые, а боли боялся – шприца или бормашины – больше смерти. Я о пяти чувствах. Сам про себя сказал, что глуховат и слеповат. Единственный орган, на который он полностью полагался, было обоняние.
Человек не равен самому себе. То есть непохож на себя. Если те, кого я знаю лучше, незнакомей остальных, с кем знакома шапочно, то самый незнакомый среди них – среди нас! – я сама. В моем случае, прекрасная незнакомка – вот кто я для самой себя. Отбрасывая гендерный признак и генерализируя: знакомый незнакомец. Ты прав: самое лживое изображение – в зеркале, в которое ты, тем не менее, заглядывать любил, называл мордоглядом и боялся, что однажды не обнаружишь в нем себя. Невосприятие себя в зеркале демонстрировал на коте, который – как и любой другой зверь, наверное – никак не реагирует на себя в зеркале и на снимке.
Фотография пахнет фотографией – ничем больше. Заглянуть внутрь ей не дано. А я хочу дать внутренний образ – скорее рентген, чем фото. Как в том школьном сочинении: «Чичиков отличался приятной внешностью, но неприятной внутренностью». Либо цыганская байка про лошадиного эксперта, который не смог сказать заказчику ни какой масти отобранный им скакун, ни жеребец это или кобыла. Высочайшего класса был знаток, на внешнее – ноль внимания.
Как войти в венецейскую раму и заглянуть в зазеркалье? Что там в зазеркалье?
Алиса, говорят, была объектом домогательств со стороны автора: не та, что в Зазеркалье и Стране чудес, а настоящая, прототип литературной. В конце концов, заподозрив неладное или поймав грешников на месте преступления, Алисины парентс дали от ворот поворот писателю Льюису Кэрроллу. Он же священник и преподаватель математики Чарлз Лютвидж Доджсон.
Dr. Jekyll & Mr. Hyde.
Как далеко зашел писатель-математик-священник в своих отношениях с Алисой Лидделл? Как далеко в страну чудес завел он эту девочку, которая служила ему моделью и музой? И возлюбленной? Была ли одна страсть сублимирована другой – литературной? Игра ложного воображения (привет Платону), как и сказка, ею вдохновленная и ей посвященная? В чем кается Льюис Кэрролл в своем дневнике – в греховных помыслах или в свершенных грехах, – вспоминая 51-й покаянный псалом царя Давида? А тот уж точно грешник: соблазнил Вирсавию, а Урию услал на фронт, на верную гибель.
Бедная Алиса! Бедная Арина!
То есть я.
А сколько было Беатриче, когда ее повстречал Данте? А Вирджинии, когда та стала женой Эдгара По? Алиса была в лолитином возрасте. А я?
Помню себя с тех пор, как помню тебя.
Dr. Jekyll & Mr. Hyde был также фотограф, хотя и узкого профиля: фотографировал главным образом девочек в соблазнительных позах, с «женским» выражением на лице, а с настоящими бабец был патологически робок.
Реалист или воображенник?
А во что играли мы с тобой? Что осталось в потенции, она же – латенция?
Вот урок: не педофильский, а литературный. Почему Льюис Кэрролл, дав волю воображению, оставил Алису Алисой, а я означаю тебя двухбуквенным псевдонимом? Плюс урок фотографический: кого он изобразил на знаменитом снимке – Алису невинное дитя или Алису в зазеркалье своих запретных страстей? Странный взгляд у этой тинейджерки: нежность, взаимность, поощрение, даже подстрекательство.
Игрового или рокового характера?
Как вымышленное сделать достоверным, а действительное неузнаваемым?
Часами говорить о каком-нибудь предмете или человеке, не называя его – искусство, которым виртуозно владел поименовавший его Стивенсон.
Не ответственна ни за сходство, ни тем более за несходство портрета с оригиналом, героя с прототипом, образа с материалом, из которого его леплю. Из, а не с. Беллетристический жанр оправдан еще и ввиду исчерпанности вспоминательного, ибо мемуары о нем беллетризированы и только притворяются документом. Мой рассказ не претендует на то, чем не является. Наоборот: настаиваю на художественном вымысле, который есть правда высшей пробы. Не в пример мемуарным фальшакам, где ложь только притворяется правдой. Потому что мемуары суть антимемуары, то есть квазимемуары: по определению. У меня – правдивая ложь, у них – лживая правда. Проза дает иной инструментарий, включая скальпель. О Кутузове мы судим по воспоминаниям современников или по «Войне и миру»?
Вот именно.
Кто кому сочинит некролог?
Sir, you are tough, and I am tough.
But who will write whose epitaph?
JBГодом раньше, на следующий день после нашего переезда на запасную родину – так Бродский называл Америку, – ты повел всех нас в мексиканский ресторан, а оттуда мама с папой помчались на встречу в NYANA, которая занималась трудоустройством новых американцев, а мы с тобой отправились в твою гринвич-виллиджскую берлогу.
Сидим в твоем садике-малютке в плетеных креслах, тянем остывший кофе, привыкаю постепенно к тебе новому, то есть старому – новому старому, а в Питере ты был старый, тот есть свой в доску, но молодой. Столько лет прошло – ты продолжаешь мне тыкать, я с тобой, как детстве, на «вы».
– Что будем делать? – спрашиваешь. – Или ты переходишь на «ты», или я – на «вы». А то как-то недемократично получается.
– Какой из вас демократ! – И напоминаю ему историю с Довлатовым, которая докатилась до Питера. Со слов Сергуни, который жаловался на Бродского в письме к нам.
Самое замечательное в ней была реплика Довлатова, которую он – увы и ах! – не произнес. В отличие от Иосифа, который в разговоре был сверхнаходчив, все схватывал на лету и мгновенно отбивал любой словесный мяч, у Сергуни была замедленная реакция, да еще глуховат на левое ухо, импровизатор никакой, свои реплики заучивал заранее наизусть либо придумывал опосля, как в тот раз.
При первой встрече в Нью-Йорке Довлатов обратился к тебе на «ты», но ты тут же прилюдно поставил его на место:
– Мне кажется, мы с вами на «вы», – подчеркивая образовавшуюся между ними брешь шире Атлантики.
– С вами хоть на «их», – не сказал тебе Сергуня, как потом всем пересказывал эту историю, проглотив обиду – будто ему что еще оставалось.
«На „их“» – хорошая реплика, увы, запоздалая, непроизнесенная, лестничная, то есть реваншистская. Все Сережины байки и шутки были сплошь заранее заготовленные, импровизатором, репризером никогда не был.
Услышав от меня о присочиненном довлатовском ответе, ты удовлетворенно хмыкнул:
– Не посмел бы…
Почему ты был так строг с ним?
Надо бы разобраться.
– Демократ никакой, – соглашался ты со мной. – Одно дело – Серж, ты – совсем другое. Приятно, когда юная газель с тобой на «ты».
– Приятно передо мной или перед другими?
– Перед собой, птичка. Я в том возрасте, когда мне, как женщине, пора скрывать свои годы. Может, это я так к тебе подъезжаю, чтобы сократить расстояние. А то все дочь приятелей, тогда как ты уже сама по себе…
И без перехода:
– Еще девица? Ждешь принца с голубыми яйками?
– Много будешь знать – состаришься, а ты и так старик.
– Мгновенный старик, – поправил ты, не ссылаясь на Пушкина.
Так уж у нас повелось – перебрасываться общеизвестными цитатами анонимно либо обманно: лжеатрибуция называется.
– Тем более. Оставим как есть. Ты же сам этого не хочешь, дядюшка, – сказала я, переходя на «ты».
– Почему не хочу? – удивился ты.
И тут же:
– Ну, не хочу. Давно не хочу. То есть хочу и не хочу, безжеланные такие желания. С тех самых пор. А если через не хочу? Знаешь, в Пенсильвании есть городок, Intercourse называется. Новое имя Содома и Гоморры. Представляешь, чем его жители занимаются с утра до вечера и с вечера до утра?
– В другой раз как-нибудь, – сказала я уклончиво, забыв о твоем присловии, которое тут же и последовало:
– Другого раза не будет.
– Для тебя. А для меня будущее всегда впереди.
И вместо вертевшегося на языке: «А если ты помрешь на мне от натуги?» (как и произошло, метафорически выражаясь, – слава богу, не со мной) – смягчила, как могла, отлуп: