Цепь в парке - АНДРЕ ЛАНЖЕВЕН
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда он входит туда, тетя Роза поспешно закрывает длинную плоскую картонку, а в глазах ее мелькают не то смущение, не то стыд. Но он все же успевает разглядеть в коробке свою голубую полосатую рубашку и комбинезон, тщательно выстиранные и отутюженные.
— Почему ты их не выбросила?
— Одежду не выбрасывают, — отвечает она своим обычным ворчливым тоном.
— Разве это одежда? Кому она нужна?
— Может, еще пригодится. Ты бы лучше посмотрел на свои штаны, сударь мой. Где это ты пропадал весь день?
— Ходил смотреть, как отплывают пароходы.
— И отрывал дядю от работы вместе с этой бесстыдницей.
— Я запрещаю те…
Сейчас она начнет кричать, а он ужасно устал и поэтому обрывает себя на полуслове и продолжает уже совсем другим тоном:
— Не говори так о ней, не надо. Она очень славная, ей так скучно одной.
— Славная! А мамаша у нее, по-твоему, тоже славная?
Он не отвечает, тетя Роза — бородавка на ее носу совсем побагровела — устало садится напротив и, тяжко вздохнув, застывает с приоткрытым ртом, то ли в ожидании слов, которые никак к ней не приходят, то ли прислушиваясь к громкому разговору в гостиной. Он отводит от нее взгляд, голова его падает на руки, лежащие на оцинкованном столе, и все звуки поглощает сон, против которого он бессилен. Вдруг он вздрагивает, словно его укололи. Он с трудом открывает слипающиеся глаза. Тетя Роза трясет его за плечи и кричит прямо в лицо так громко, что непонятно, почему на этот крик не сбегаются дядя и гостьи тети Эжени:
— Сейчас же перестань притворяться! Ты не спишь, ты все прекрасно слышал.
— Что я слышал?
— Сегодня вечером приходили полицейские. Та же самая история, что с твоим братцем!
— Я правда не слышал, я спал. Ты говоришь, полицейские? А что им надо?
— Не знаю. Они разговаривали с дядей.
— Ну, я-то тем более ничего не знаю. И чего бы тебе не пойти в гостиную? Дай мне поспать.
— Там ее подруги, они вместе работают. Дядя сказал, что за тобой надо следить и что он сходит к директору.
— К директору? Какому директору?
— К директору дома, где тебя будут обучать ремеслу. И вот еще что — я отнесла твои башмаки к сапожнику.
— Знаю, мама Пуф мне сказала. Зачем ты это сделала? Ты хочешь, чтобы я уехал отсюда?
Тетя Роза старается хоть чуточку смягчить свой ворчливый голос и поговорить с ним как с ребенком:
— Нет, нет, я этого не хочу. Ты моложе Марселя, может, будь у нас побольше опыта в воспитании мальчиков, все бы утряслось. Но твой дядя очень устает на работе, а тетя Мария тяжело больна. Ах, я прекрасно понимаю, что твоя мать не простила бы мне! Она так тобой гордилась, еще не успела настрадаться из-за тебя! Я тогда говорила, что тебя можно было бы воспитать, ты был еще совсем маленький, еще не все было потеряно.
Тут он окончательно просыпается, и язык у него немеет, будто он набрал полный рот снега, — в нем поднимается ярость на теткины ласковые слова. Взгляд его становится ледяным.
— Зачем ты говоришь мне о маме? Она не страдает. Она умерла, — говорит он сдержанно, стараясь не выдать своего гнева.
— Ну вот, прямо не знаешь, как к тебе подступиться. Мальчишки как-то по-другому все воспринимают. Просто я хотела сказать, что мне дорога память твоей матери, и я всегда была за то, чтобы тебя оставить.
— Но меня-то ты не любишь, — холодно обрывает он.
И снова глаза тети Розы мрачно темнеют, но она все-таки старается не сбиться с тона, каким, по ее пониманию, следует разговаривать с маленьким мальчиком.
— Господи, что только твой братец ни выделывал! Весь в отца пошел! Поневоле потеряешь всякое терпение!
— А почему ты сама не вышла замуж?
— Послушай-ка. Дети таких вопросов не должны задавать. Как ты меня огорчаешь! А я-то сегодня достала фотографию твоей матери, долго-долго на нее смотрела и поклялась ей сделать все, что в моих силах, но и ты тоже должен мне помочь.
Она просит его почти ласково. Но не может полностью изменить свой голос и лицо.
— Посмотри, вот она.
— Кто?
— Да посмотри же! Твоя мама. Мы велели сфотографировать ее в гробу. Твой отец, конечно, не догадался бы это сделать.
Он снова роняет голову на холодный металл стола и говорит так, будто находится очень далеко отсюда:
— Перестань говорить о моем отце. И не буду я смотреть на фотографию, потому что это не она. Она у меня в голове, она только моя. Я тебя спросил всего-навсего, почему ты не вышла замуж, и ты сразу рассердилась, а сама поступаешь гораздо хуже.
Наступает долгое молчание. Она, наверное, решила, что он плачет, потому что голос у нее становится еще ласковее.
— Какая она красивая! Прямо святая праведница… Ты еще маленький, тебе все равно не понять. Как объяснить? Двадцать лет вкалываешь на резиновом заводе по десять часов в сутки, а хватает только на еду и одежду, да еще семье надо помогать, приходится вести хозяйство, потому что Мария больна, и у дяди нет жены, а твоя мать…
И снова он выплывает из глубин сна и смотрит на нее сквозь разделяющее их толстое стекло.
— Только ее не трогай. Никогда! Она моя.
Но даже через толстое стекло что-то настигает его: темный контур на белой фотокарточке с краями в зубчиках, зажатой в багровых теткиных пальцах, и знакомый аромат, и подол платья, в котором он старается укрыться, потому что в комнате есть еще кто-то, и он слышит крик, грохот, а он совсем еще крошка и то делает шаг вперед, то пятится, путаясь в складках ее платья.
— Она была самая младшая в семье, лучше бы ей тоже пойти работать на завод. А она так хотела иметь детей.
Она проводит ладонью по голому столу, будто аккуратно разглаживает несуществующую скатерть. Он понимает, что она зашла слишком далеко, дальше пути нет, дальше — мужчина, запретный рубеж, через который ей не переступить, и, должно быть, всякий раз, когда она приближается к этому рубежу, ей становится больно, вот она и прячется за своими кастрюлями, замыкается в молчании, а все оттого, что она не замужем, не стала матерью, а это, наверное, единственное, на что она годилась бы. Но она не может сказать ему об этом. Да и что от того изменится? Между ними столько стен, и ему самому уже давно известно, что только в пустоте тебя никто не оттолкнет. Но сейчас он все же хочет из пустоты, которой он себя окружил, сделать шаг ей навстречу, а поскольку он не может пообещать ей убить Джейн и смириться с одиночеством, которое ему навязывают, он говорит:
— Будь у тебя дети, ты была бы совсем другой.
Она тревожно всматривается в эту такую, казалось бы, заурядную мечту, но тут же спохватывается:
— Но ведь до детей — мужчины… А мужчины…
Может быть, он слишком поспешно наделил ее тайным увечьем, и, чтобы исправить эту ошибку и излечить ее от страха перед мужчинами, он старается как можно скорее заполнить это молчание, в котором она погребла весь род мужской.
— Ты ведь тоже могла бы стать матерью.
Он улыбается ей со всем великодушием, на какое только способен, и она невольно кривится, заслоняясь от тепла, которым вдруг на нее повеяло. Ей больше не под силу играть непривычную для нее роль, и она поднимается, не выпуская из рук фотографию, с минуту стоит неподвижно, сражаясь с поясницей, которая теперь не сразу повинуется ей, и уже на пороге своей спальни предостерегает его:
— Не водись с ней! Может быть, дядя только наводил справки…
Он ничего не отвечает, потому что соврать не может, а угроза относится к слишком далекому будущему. В гостиной кто-то играет на пианино. Он идет туда.
Играет тетя Эжени. Перед ним знакомая картина: раскрытая тетрадь, толстый зад на круглой табуретке. Значит, она тоже умеет играть? Странно, ведь у нее есть ремесло, она кроит воротнички, и все же ей удалось овладеть тайнами дяди, человека такого образованного. Правда, играет она не для себя, а для других, и она ни разу не сбилась, смеется не переставая, и вид у нее гордый, как у ребенка, справившегося с трудным уроком. Он подходит к ней и читает надпись вверху страницы: «Подснежник». Не прерывая игры, звонким голосом молоденькой девушки она объясняет гостям:
— Это он. Он так похож на свою мать!
Каждый вечер она меняет платья, красится и долго завивается, словно ради какого-то праздника, который так никогда и не наступает, потому что ходит она только в церковь и встречается всегда с одними и теми же подружками. Он знает, что она никогда не хотела иметь детей, и не думает да и не желает жить иначе, чем живет, и, если бы не тетя Мария, она всегда была бы в прекрасном расположении духа и ей бы даже в голову не пришло ворошить прошлое или заглядывать в будущее.
Кончив играть, она оборачивается и, явно напрашиваясь на комплимент, с улыбкой признается:
— Обычно я играю эту пьеску куда лучше, но я так давно не садилась за пианино…
Музыка ее чем-то отличается от дядиной, но чем, он не знает. Похожа на болтовню, но не так бьет по нервам.