Повесть о юности - Григорий Медынский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Есть, — ответил папа.
— Поплывем туда!
— Ну что ж! Поплывем!
Плыли долго и уплыли далеко, и в это время поднялся ветер, и волны стали большие, невеселые. Лодка то высоко взлетала вверх, то падала вниз. Валя испугался, он прижался к маме, которая уже не смеялась и не опускала руку в воду, а с тревогой посматривала на папу, давно повернувшего лодку к берегу, не к «тому», а к этому, близкому берегу. Крутом качалось, словно переваливалось с боку на бок, сердитое, взъерошенное море. Было очень страшно.
Это детское воспоминание прочно осталось в памяти Вали, и, может быть, отчасти поэтому его не тянуло на юг. Да и пышная южная природа его не привлекала. Ему нравилось Подмосковье — широкие поля, леса, стоящие вдали серо-зеленой стеною. Он любил пасмурную погоду, серые тучи, прорезанные на горизонте желтоватыми полосами вечернего неба. Сквозь эти щели виднелся как бы другой, еще не открытый мир. И казалось, если заглянешь туда, то перед тобой лягут необозримые дали, без конца, без края, без «того» берега…
Валя не видел ничего плохого в том, что остался в Москве. Он жил как бы по инерции: прорабатывал «Основания геометрии» Костина, копался в своей математической библиотеке, которую получил на олимпиаде, — намечал, что нужно прочитать в первую очередь и что во вторую. Иногда он встречался кое с кем из ребят, товарищей по классу, которые тоже еще не успели уехать из Москвы, ходил с ними в кино или в Парк культуры. Но среди них, после отъезда Бориса, у него не было близких друзей. Ребята вообще относились к нему с добродушной, но явной иронией, как к непонятному, хотя и безобидному, чудаку Академику. Это его обижало, и он предпочитал оставаться один со своей математикой.
Дома тоже было невесело. Валю тяготили вздохи, то и дело вырывающиеся у мамы, когда папа был на работе, и гнетущее молчание, когда оба они были вместе. Короткие фразы, которыми они изредка, в случае крайней необходимости, обменивались между собою, только подчеркивали неблагополучие семьи. Валя просил у кого-нибудь из них денег и уезжал в Фили или еще дальше, за город, и там, устроившись где-нибудь на опушке леса, читал. Перед глазами — книга, повествующая о сложнейших вопросах, о сокровеннейших законах природы, а кругом живет и бушует сама природа, вокруг книги — листья, трава, ветки, какие-то букашки. Мухи неприятно щекочут шею, голые руки, но Валя боится шелохнуться, чтобы не нарушить самопроизвольное течение жизни. Вот ползет муравей. Он ткнулся в одну сторону, ткнулся в другую, вскарабкался на травинку, пополз по ней, потом повернул и пополз обратно. Почему? Что он думает при этом? И вообще — думает он или не думает?
Подбородок Вали опирается на руки, он смотрит вдаль, на раскинувшиеся перед ним поля с бегущими телеграфными столбами, и мысли его бегут вслед за ними, перескакивают с одного вопроса на другой и неизвестными путями, как бумеранг, возвращаются опять к математике, к Лобачевскому.
Главное, чем Валя занят теперь, — это стремление понять, что такое плоскость Лобачевского. Говоря о плоскости, Валя раньше представлял ее чем-то вроде большого-большого стола или листа бумаги, размеры которого можно увеличивать до бесконечности, но который так и останется плоским листом бумаги. Теперь нужно было представить себе что-то другое, какую-то неправильную коническую фигуру, вроде рупора, на которой осуществляются все закономерности геометрии Лобачевского. Это было очень трудно, — стереометрию они еще не проходили, и пространственные представления у Вали были развиты слабо. Но что значит: проходили — не проходили, когда разбушевавшаяся фантазия рвалась за границы видимого?
Валя повертывается, ложится лицом вверх и, забыв о муравьях, пытается представить себе пространство Лобачевского, но вместо этого видит просто небо — приветливое, солнечное, синее. Кое-где в этой синеве разбросаны маленькие кругленькие облачка, точно в громадном голубом водоеме плавают белые лебеди. Он лежит, смотрит, а ветер, как невнимательный читатель, перелистывает страницы отложенной в сторону книги.
Наконец приехала ялтинская тетя со своей Сонечкой.
Тетя, как и ее сестра Александра Михайловна, Валина мама, была тонкая, стройная, с пышными золотистыми волосами. Она без умолку говорила и этим сразу внесла оживление в семью Баталиных. А Сонечка, маленькая, кругленькая, наоборот, была молчаливой. Сначала Вале показалось, что она капризная, жеманная и мало говорит потому, что любит, чтобы ее занимали. А это для него было самое тяжелое. Как он ее будет занимать? Он совсем не умеет обращаться с девочками. Поэтому Валя сидел и дулся и злился в душе на тетю, на Сонечку, на выдуманную кем-то обязанность занимать девочек.
Он завел разговор о Лобачевском, показал Сонечке свои книги, полученные на олимпиаде. Сонечка их мельком просмотрела и равнодушно отвернулась. Валя обиделся и совсем замолчал. Ну что она, девчонка, в самом деле, понимает в основаниях геометрии? Перешла в десятый класс, вероятно мечтает о медали, а по геометрии дальше учебника шагу боится сделать!..
Потом Валя водил Сонечку по Москве. Он думал, что она, как провинциалка, будет всему удивляться и ахать. Но Сонечка не удивлялась и не ахала. Вале и это было обидно — она ходила по Москве, как будто это совсем не Москва, а какая-нибудь Ялта. Только подходя к Пушкинской площади, она засмотрелась на новый белый дом, издали бросающийся в глаза. На самом верху его, над площадью, над улицей, возвышалась легкая, изящная фигура женщины, поднявшей руки в каком-то порыве — не то веселья, не то счастья.
— А тебе не кажется, что она готова взлететь? — спросила Сонечка.
Нет, Вале это не казалось. Он привык к этой фигуре, и, на его взгляд, в ней не было ничего особенного.
На углу, в цветочном ларьке, Сонечка купила букет из пионов. Они пересекли площадь и подошли к памятнику Пушкина. Сонечка молча постояла у памятника, обошла его со всех сторон, перечитала высеченные на пьедестале слова поэта и положила у подножия памятника только что купленные цветы — на чьи-то другие, уже начавшие терять свою свежесть. И Валя вдруг вспомнил и с особой силой почувствовал: «К нему не зарастет народная тропа»… А он не положил сюда ни одного цветка!
С такой же молчаливой сосредоточенностью она вступила на Красную площадь, постояла у мавзолея и оглядела оттуда всю площадь: Спасские ворота, часы, Кремлевскую стену, Василия Блаженного, Лобное место.
— Красная площадь! — тихо, как бы про себя, проговорила Сонечка.
Это заставило Валю заново всмотреться в знакомую площадь, и он вдруг почувствовал, как она прекрасна и величественна.
Вечером ходили в парк, зашли на танцевальную площадку.
— Танцуешь?
— Нет.
— Нет? — в голосе Сонечки было столько искреннего удивления, что Вале стало стыдно. Он хотел сказать, что не признает танцы, считает их пошлостью, мещанством, бессмысленным скоблением пола ногами или что-то еще в этом духе, но тут же почувствовал, что Сонечка все равно ему не поверит.
— Ну, пойдем на концерт. Ты любишь Листа?
Валя не знал, любит он Листа или нет. Он о нем просто не думал.
— А ты вообще музыку любишь? — спросила опять Сонечка и, не дожидаясь ответа, по-своему уже поняв Валю, добавила: — Музыка — моя страсть!
Пошли на концерт. Первое отделение Сонечка прослушала, не произнеся ни слова, точно забыв о существовании Вали. И только в перерыве она заговорила:
— Я вот часто думаю: человек умер, а из его музыки встает его образ, и ты как будто с ним знакомишься. Тебе не кажется это?.. А мне кажется! Закроешь глаза, плывешь вместе со звуками и через музыку постигаешь того, кто ее писал!
Валя соглашался и в то же время пробовал возразить и опять перевести речь на математику — на красоту человеческой мысли, которая выше красоты простых звуков, — точь-в-точь как сказал своей возлюбленной профессор, о котором рассказывала Полина Антоновна.
— А разве это просто красота звуков? — возразила и даже как будто рассердилась Сонечка. — Тот, кто слышит в музыке только звуки, тот совершенно ее не понимает. Так можно все разложить! Картина — мазки красок, прекрасное здание — сложенный рядами кирпич. Так никакого искусства не может быть!
Сонечка замолчала, не ожидая возражений со стороны Вали, а потом, как бы завершив для самой себя свою мысль, добавила:
— Музыка — это красота человеческих чувств, а не звуков.
Вообще Сонечка оказалась совсем не такой ограниченной, какой Валя представлял ее вначале. Это была умная, хорошая девушка, не знавшая, правда, геометрии Лобачевского, зато знавшая многое другое, много думавшая. И во многом она оказалась выше его!
Поэтому, когда пришло время ей уезжать, Валя проводил Сонечку с грустью.
И ему вдруг стало обидно, несносно заниматься «Основаниями геометрии» в такое время, летом. Стало вдруг ужасно скучно в узком математическом мирке, захотелось гулять, развлекаться, хотя он и не мог бы сказать, что это значило и что под этим нужно было разуметь.