Ханеман - Стефан Хвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот они! Адам от радости хлопнул в ладоши. В гуще кустов под железной фермой высоковольтной мачты, возле ведущей к вокзалу дорожки, рядом со скамейкой, которую кто-то притащил сюда из парка и задвинул под куст сирени, я увидел Ханемана и Ханку. Они помахали нам. "Ну наконец-то". Я сдернул с коляски простыню. Они взяли свои вещи. Адам перекинул через плечо брезентовый рюкзак. Сквозь ветки сирени, около которой мы стояли, виднелся виадук над Пястовской, насыпь, уходящая в сторону Сопота, и купа деревьев у моста над Поморской, откуда должен был приехать пассажирский из Гдыни.
Но пока у нас еще было несколько минут. Ханеман хотел прийти на вокзал в последний момент, чтобы смешаться с толпой садящихся в поезд, так что еще эти несколько минут у нас были. Адам, стоя на дорожке, смотрел на пути, над которыми пролетали стаи воробьев и грачей с садовых участков, на белые тучки, медленно ползущие к заливу, и дальше, в Швецию, на большие деревья, над которыми должен был показаться дым, как только паровоз въедет на мост. Ханка протянула руку. "Ну, Петр, поблагодари маму и папу за все". Ханеман легонько взъерошил мне волосы, повторяя ее любимый жест, который так мне нравился. "И не забывай нас".
Забыть? Ее? Ханку? Адама? И этого высокого мужчину, который жил над нами? Да ведь на улице Гротгера в один миг сделалось пусто. Как это? Без них? Разве такое возможно? Почему? "Ханка, - я пытался улыбнуться, - это ты нас не забывай". Она махнула рукой: "Не распускай нюни. Мы ведь не сдадимся, верно?" - "Ханка, пиши нам иногда". Ханеман обнял ее одной рукой. "Нет, писем пока не будет. Может, немного погодя". Но я не услышал в его словах уверенности: говоря, он смотрел на меня, на небо, на насыпь, как будто еще колебался. Мы стояли и молчали. Я не знал, куда девать руки. Поправил простыню, брошенную в коляску. Вытащил носовой платок, стер чешуйки ржавчины с ладоней. Ханеман посмотрел на часы: "Через три минуты должен быть". Адам обернулся и вытянутой рукой указал на деревья за мостом.
Идет! Среди лип, высящихся над Поморской, клубы дыма. Стука колес еще не было слышно, но черный паровоз с железными листами по бокам котла уже вынырнул из зелени и въезжал на мост. "Адам!" - крикнул я. Он подбежал ко мне, стиснул мою руку, а потом сложил пальцы в теплый знак, похожий на нахохлившегося воробушка, дрожащего на ветру. Это было очень смешно.
Они пошли в сторону вокзала, впереди Ханеман, за ним, шагах в двадцати, Ханка с Адамом. Будто совсем незнакомые. Я смотрел на них сквозь листья. Адам на секунду повернул голову, но Ханка нетерпеливо потащила его за собой. Они вошли в туннель, скрылись за матовыми стеклами. Я знал, что мне нельзя показываться ни на перроне, ни на привокзальной площади, что нельзя махать рукой или выкрикивать прощальные слова, и тем не менее не уходил из-под куста сирени. Поезд все еще стоял у перрона, мне показалось, что он задерживается дольше обычного, я мгновенно придумал сотню причин, по которым он отсюда никогда не уедет, но над крышей вокзала взвился дым, лязгнули буфера между вагонами, и через минуту будка охранника в хвосте поезда исчезла за белой стеной станционного здания.
Я смотрел на застекленный спуск в туннель, на киоск, в котором продавались сигареты и леденцы, однако, когда бы я потом ни возвращался мыслями к той минуте, перед глазами вставала совсем другая картина: я видел буковый склон, по которому на открытое пространство спускаются женщина, мужчина и мальчик и оставив позади Собор, парк, Долину радости и Долину чистой воды - выходят в светлый простор полей за оливскими лесами, а перед ними над далекой линией горизонта неярко горит огромное, доброе, красное солнце, на которое можно смотреть без опаски, потому что такое солнце уж точно не обожжет ни зрачка, ни мира.
Иней
С запада плыли тучи. Земля вращалась медленно, тщательно отмеряя часы и минуты. Над Северным морем поднимались сырые туманы; их подхватывал гуляющий низко над землей ветер и уносил к солнцу, встающему над равнинами Нижней Саксонии и Мекленбурга; в сумерках, когда ветер стихал, туман холодной волной докатывался до сосновых лесов Ругии, клубясь, взмывал над датскими проливами и устремлялся в сторону песчаных пляжей Эльбы и Розевья, когда же над полуостровом разливалась заря, достигал берегов залива, чтобы наконец поредевший, едва заметный - рассеяться над буковыми холмами за Собором и над крышами улицы Гротгера. Утром, когда мы выходили из дома, на листьях березы в саду искрилась свежая влага и надо было наклонять голову, чтобы не зацепить волосами веточек, с которых при каждом дуновении сыпались холодные капли.
Когда небо над парком темнело, Мама ставила на подоконник зажженную громницу, хотя на картине, горевшей бирюзовой зеленью около зеркала в большой комнате, прекрасный ангел переводил через узкий мостик мальчика и девочку, держащихся за руки. Пан К., которого Мама иногда встречала на улице Героев Вестерплатте, со смехом советовал в путешествиях, останавливаясь в гостинице, избегать комнат под номером 13. Мама пренебрежительно махала рукой - она пережила Восстание, не получив ни единой царапины, - но все же предпочитала не здороваться через порог.
В доме Биренштайнов в окне на втором этаже уже не было пани В. Ее любимую вышитую подушечку - теперь валяющуюся среди сухих мальв в саду дома 14 клевали воробьи, добывая из-под выцветшего бархата пучочки морской травы. Когда трамвай с лязгом проезжал по улице Вита Ствоша, на стену дома взбегали солнечные зайчики, и мы жмурились от золотого света, который внезапно заливал комнату, зажигая искры в хрустальной вазе с ирисами, в зеркале, в рюмках за стеклом буфета. Ближе к вечеру, когда воздух остывал после жаркого дня, в садах с деревьев падали яблоки, испещренные живыми пятнышками ржавчины, и в траве темно было от роя диких пчел, пьющих сок из лопнувших плодов. Настурции и астры цвели под березой среди побуревших от солнца сорняков, на южной стене веранды жух дикий виноград, листочки которого, окаймленные сухой чернотой, отбрасывали зыбкую паутину теней, и все было так красиво, так насыщено цветом, светом, запахом - кто б мог поверить, что от этих цветов, листьев, трав через пару недель останется только дым костра, догорающего в саду...
Под липами на бывшей Дельбрюкаллее воздух дрожал от зноя. Рабочие в рубашках с засученными рукавами осторожно вытаскивали из земли деревянные кресты, на которых уже не было жестяных табличек, обтряхивали их о ствол березы и откладывали в сторону, на медленно росшую между живыми изгородями груду трухлявых жердей. Гранитные плиты аккуратно поддевали ломом, приподымали, как огромные обложки старинных книг, бережно снимали с каменных фундаментов. Тяжелые грузовики "мерцбах" и "стар" уже ждали возле анатомического корпуса на другой стороне улицы. Свежевскрытые могилы, похожие на опрокинутые шкафы, полные пыли, паутины и розовых жужелиц, сохли на солнце. Высоко вверху в пробивающихся сквозь ветки сосен лучах солнца мелькали ночные бабочки, внезапно разбуженные среди бела дня. Когда около полудня или позже какой-нибудь прохожий останавливался над глубокой ямой, рядом с которой желтел холмик сырой земли, чтобы прочитать надпись на лежащей в зарослях плюща плите, рабочие, опершись локтем на воткнутую в землю на дне ямы лопату, молча докуривали сигарету. На плитах из серого и черного мрамора, выстроившихся вдоль дорожки - бок о бок, как костяшки домино, - угасали в пыли полустертые имена "Фридрих", "Иоганн", "Арон". Кладбище умирало медленно, скромно, под тихое шуршанье пересыпающейся земли - так заходящее солнце в дождливую пору незаметно гаснет в пепле тумана.
В воскресенье в неярком свете октябрьского утра, когда башня ратуши еще была затянута туманом, а вода в Мотлаве отливала холодным рассветным блеском, мы приходили на пристань около Зеленых ворот, чтобы потом по Долгому побережью, мимо выгоревших домов Марьяцкой и Широкой, мимо развалов со старыми книгами на Фишмарке, мимо разбитых ступенек перед парадными дверями дойти до поворота канала, откуда нам предстоял еще долгий путь, до самого острова Гольм. Каменная набережная здесь полого спускалась к воде. Паром подплывал неторопливо. Я любовался спокойными и уверенными движениями рук двух мужчин в черных фуражках с блестящими околышами, которые - с приклеившейся к губе сигаретой, наклонившись - молча тянули деревянными крюками темный от смазки стальной трос, который вылезал из воды, медленно полз вдоль борта, вздрагивал на железных колесиках, сыпал брызгами, чтобы затем снова исчезнуть в ленивой волне. Черный дощатый пол парома пах смолой и мазутом. Темно-зеленая вода с радужными пятнами бензина глухо хлюпала возле борта. Возможно, поэтому мы, стоя под брезентовым навесом, всегда понижали голос. Мужчины, особенно высокие, входя на паром, наклоняли головы под туго натянутым брезентом, в тишине приглаживали волосы, стряхивали с брючных манжет древесную пыль, точно собирались в далекий путь, откуда не каждый вернется, только женщины, быстро сбегая на палубу, чтобы занять местечко получше, стучали пробковыми танкетками громко и нетерпеливо. А когда мы уже приближались к пристани около элеваторов, когда на набережной уже показывались железные конструкции малого дока и за молом вырастали краны Старого порта, похожие на огромных высматривающих добычу птиц, наш паром проплывал мимо пришвартованного рядом с железнодорожной веткой прогулочного пароходика с высокой наклонной трубой; на его белом борту из-под свежей краски, которой недавно был покрашен заклепанный корпус, над надписью "Зеленые ворота - Вестерплатте - Сопот" едва заметно проступали контуры черных готических букв. Но никто из нас не мог прочитать старого названия.