Вероятно, дьявол - Софья Асташова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пожалуйста, не надо, прошу вас, пожалуйста, отпустите.
– Ты будешь просить, чтобы я продолжил.
Горячая рука пробирается под платье, рывками двигается по моему телу, крепко сжимает грудь, скользит вверх по чулкам.
«М-м-м-м, а дальше?»
Дальше вы, держа меня за волосы, грубо переворачиваете на живот.
– Сейчас будет немного больно, – шепчете на ухо.
Я продолжаю сопротивляться, пытаюсь подняться, но одной рукой вы сильно сдавливаете шею и прижимаете к полу, другой держите меня за волосы. Коленями раздвигаете мне ноги.
Я продолжаю стонать и уговаривать вас остановиться. Вы наклоняетесь, придавливаете меня к полу, зажимаете рот рукой. Не сразу становится понятно, что я не могу дышать. Грубо задираете сорочку. Я ощущаю кожей холодную пряжку ремня. Вы вытаскиваете ремень, стягиваете им мне руки.
– Ты хочешь этого, – произносите вы и просите меня повторить эту фразу.
– Я хочу этого, – говорю я.
«Всё?»
«Продолжение следует».
«Ну вот, на самом интересном месте».
«Надеюсь, ваша простуда отступит».
«Да, уже немного отступает, но пока ещё не совсем».
«Целую нежно-нежно. Сладких снов, Родион Родионович».
«Спи, крошка».
Глава 9. Бабушка
Было так тихо и так хорошо. Утро начиналось с насюкивания. Он насюкивал жалобно и ворчливо, при этом робко, ещё с закрытыми глазами на ощупь проверяя реальность. Проклятая блудница со спутанными волосами, придавленная, как Сизиф камнем, тяжестью событий прошлой ночи, я не могла пошевелиться. Где это я? Что случилось вчера? Он обычно отвечал:
– Это было так давно, я не помню.
Или просто рявкал:
– Не твоё собачье дело!
Неизбежное, как прыжок со второго этажа, возвращение из тревожного сна. Всю ночь ворочался, точил зубы и бормотал что-то из Откровения Иоанна Богослова. Я разобрала только: «На Сионе… Агнцу… Прииди!.. ей гряду, ей гряди!.. Псы…»[16]. Опять снилось падение Вавилона – он стоит на вершине башни, преследуемый врагами и грехами – все как один озлобленные убиенные души, все ква-ква лягушки и прочие земноводные твари. Вечером взвинчен и режет висок, как витое сверло, утром невинен и беззащитен, будто только родился. Потягивается, постанывает и скулит. Насюкивает. Я рвусь уже вывалиться в день комьями влажной земли из опрокинутого с подоконника цветочного горшка, оголив корни лаврового дерева, которых у меня, на удачу, было два.
Мы проснулись в красной комнате, собственно – у меня дома, собственно, я и не спала, как не могла спать под тяжёлой рукой – головой к двери, ногами к окну, а вокруг – boudoir цвета negro love – самой пылкой страсти, самого страстного пыла. Такая любовь, вероятно, была у Артюра Рембо и его абиссинской возлюбленной под чёрным солнцем Эфиопии. Сухие и острые, как кинжалы, пальмовые листья резали им спины, кровь мешалась с песком и пылью, в её глазах мелькали всполохи, как от свечи. При свечах комната трепетала. Если поднести огонёк к красной стене, проступят очертания далёкого материка, омытого океанами, и там страна без выхода к морю, где поэт промышлял кофейными плантациями и любил. Но свечу унесли.
Она мелькнула за дверью в продолговатой замочной скважине, заглянув в которую можно наблюдать всю комнату. Ожидаешь увидеть сцену по ошеломительности не меньше, чем «Происхождение мира» Гюстава Курбе или инсталляция Марселя Дюшана[17]. Женщина держит фонарь, лежит будто мёртвая – голая. Её ноги разведены. Я себе такого не позволяла – сжималась и пряталась под одеялом. Единственное, позволила развести сад на широком подоконнике. Фикус, два упомянутых лавра, пальма, одно безымянное дерево, пара лилипутских кактусов в игрушечных горшках и самый дорогой изумруд – прихотливый мирт. Я привезла их зимой на такси совсем малютками. Наблюдала, словно за рождением Вселенной, как удлиняются стебли, крепнут и наливаются, будто крепенькие херувимчики, новые листочки.
Комната была не моя: хозяйка – сухонькая бабушка в очках и тяжёлых серьгах в длинных мочках ушей, полуприкрытых седыми прядями. Я знала, как у неё болело бедро после падения в метро – на ровном месте, как она говорила, – но старушка продолжала ездить на рынок с тележкой за дешёвыми помидорами и ко мне раз в месяц за деньгами. Два года назад мы с ней писали от руки договор и, чтобы вдруг я чего не стащила, когда найду новый дом (когда только это случится?), делали опись имущества. Половину из этого я вряд ли смогла бы унести, но щепетильная бабушка настояла. Вот этот список:
два стула
настенная вешалка
телевизор
люстра с плафонами
две подушки, покрывало
шторы
холодильник
кровать
Виктория Александровна, выводя на бумаге стройные, как девушки в кордебалете, буквы, строго-настрого запретила приводить гостей и заводить животных. Хозяйка соседней комнаты – Тамара – прознает и непременно доложит. Как оказалось, животных тут, в стенах, и так было полно.
В прихожей вместо пола лежали голые доски в разводах от снежной слякоти. Там, где они неплотно стыковались со стенами, образовались щели, заглянув в которые проваливаешься в тёмную бездну. Целое подземелье под полом – пожирающая, наводящая ужас тьма, из которой просачивались холод и мыши. Я пыталась заткнуть дыры, отравить мышей, а они бесстыдно даже не прятались. Кислотно-зелёную отраву в прозрачных пакетиках жадно и быстро съедали, а если умирали, то я представляла, как их тела разлагаются в тёмном подполье.
Остальное пространство – это уже, как говорила моя прабабушка, «вулица» – состояло из коридора с дверями вдоль стен в узорах потрёпанных советских обоев, нагромождения шкафов, закрытых на тяжёлые навесные замки – какие такие сокровища там хранились? По выходным я слышала, как Тамара отмыкает замок, гремит кастрюлями, сковородками. И под этот аккомпанемент ненависть змеёй заползала ко мне в комнату, в ноздри, под кожу сквозь просвет под дверью вместе с запахом поспевающего на кухне воскресного обеда – свиные отбивные, замаринованные в чесноке, жаренная на сале с луком картошка, реже булькала жирная ушица. Вёдра и швабры, расставленные по углам как стража, по воскресеньям тоже приходили в движение, присовокупив ко всему прочему острый запах хлорки и сырого белья, развешанного сушиться на протянутых под потолком между нашими комнатами верёвках.
Цвет белья – розовый. Из-под дышащих теплом жатых складок я смотрю на шторку и сухие листочки под подоконником. Осень, мой сад опадает. Квартира притихла, будто всё хорошо, – никто не шаркает тапками в коридоре, не матерится, не хлопает дверями и не подсматривает в скважину. Может быть, всё было и не так уж плохо