Депутатский запрос - Иван Афанасьевич Васильев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
На столе лежат письма, уже неделя, как пришли, читатели ждут ответа, а ответить все некогда…
Пишет друг, литературный критик Валентин Курбатов. У него в доме нет телефона, так он — по-старинному: в письмах объясняется. А и хорошо! В чтении писем своя прелесть — посидишь, подумаешь, тем более над таким: «Съездил в Калинин, покатался по области (Торопец, Осташков, Раёк, Нилова Пустынь, Старица, Прямухино) — стыд и погибель, словно Мамай и Батый, не управившиеся раньше прийти сюда, наконец добрались и обрекли все забвению и смерти. Будто история нам не мать, а мачеха, будто она и не наша, а выдумка начальников, а наше обычное русское дело — от начальников вывертываться. Какое может быть воспитание самосознания, когда дедов своих мешалкой из памяти турнули?!»
Вот и опять боль. Напомнили — и заныло. Знаю я эти места, пятнадцать лет ездил с корреспондентским билетом, писал, взывал к разуму, негодовал, а толку чуть: прошлое в забвении. А весной по Белоруссии ездил — дивился музеям, памятникам, там берегут и хранят… Проблема старая, и не знаю, сколько она еще будет длиться…
Еще письмо. От «пенсионера-коллекционера» — так значится на конверте. Пишет, что собирает книги с автографами, собрал уже более трех тысяч томов, а моей не имеет, просит выслать. Надо бы спросить: а зачем тебе, дорогой? Польза-то кому-нибудь от твоих хлопот есть, даешь ли читать? Сомневаюсь. Эгоисты страшенные среди коллекционеров бывают! Но так отвечать нельзя, надо послать, потешить старика. А может быть, все-таки написать: передал бы ты свое собрание… детскому дому, а?
Два письма от художников. От Анатолия Тюрина, москвича, и от Фаруха Ахмадуллина, сибиряка. Замечательные мужики! Фарух, узнав из газет, что мы в своем селе создаем картинную галерею, прислал тридцать своих работ, а всего, как он пишет, раздарил более двух тысяч, его картины есть даже во Франции. А Толя Тюрин хлопочет перед Союзом художников о передаче нам картин из фондов Союза, пишет, что согласие есть и посылку скоро соберут. Вот бы всем так, глядишь, и не была бы «нам своя история мачехой».
А это — от поэта, видать самодеятельного. В стихах есть все: восходы-закаты, росные луга, любовь и разлука, нет только поэзии. Но каково сопровождение: «Узнаешь о таких людях, как Вы, и на душе становится легче… Бывает, правда, на бумаге — одно, а в жизни — другое. Тогда приходит апатия, руки опускаются. Откуда такой феномен: в произведении автор предстает благородным, светлым, добрым, призывает к высокому и прекрасному, пропагандирует идеалы справедливости и добра, а как напишешь ему, радуясь, что нашел единомышленника, — он либо не ответит, либо отпишется похлеще любого бюрократа?..» Значит, мне не следует делать ни того, ни другого — ни отмолчаться, ни отписаться, как бюрократу. Это уже условие: ты, мол, обязан быть чутким ко мне. Но чуткость есть правда, а она, дорогой, для тебя горькая.
Надо сказать автору правду. Но однажды я сказал — в письме к Асе М. — и двадцать два года жду ответа…
Почему дар говорить правду — редкий, а слушать ее — и вовсе редчайший?
6 августа 1984 года
Судьба Вани Сиротинкина сложилась вполне благополучно. Год спустя я повез его в областную больницу, там ему сделали операцию на губе, он стал сносно говорить, а когда подрос, выправили и нёбо, и теперь он внешне ничем не отличался от других ребят, кончил школу, выучился на сапожника, потом на шофера, живет и здравствует. Не могу сказать только одного: знает ли он, кому обязан рождением? Лучше бы — не знать… Какое-то время спустя мы заметили, что в селе стала появляться незнакомая женщина. Нестарая, одетая бедно, босая, она усаживалась где-нибудь на улице, невдалеке от детдома, сидела недвижно и час и два, и взгляд ее блуждал по лицам ребят, бегавших по двору. Иногда она делала такое движение, будто подзывала кого-то из малышей, но дети, в общем-то общительные и внимательные к взрослым, никогда не подходили к ней, словно угадывали что-то, пугавшее их. Ни малейшего основания сказать, что это была именно та женщина, у меня нет, но какой-то зов приводил ее в наше село…
Однажды мы получили распоряжение: предпринять поиски родителей и обязать их взять своих детей. Чем оно было вызвано, не знаю. То ли установкой сократить расходы, то ли нехваткой мест, то ли иными соображениями, но мы восприняли указание как акт высочайшего гуманизма. Уже ширился поиск потерявшихся в войну детей и родственников, и наша обязанность была помочь людям. У нас были дети, у которых, по их словам или по документам, матери были живы. Только — матери, отца — ни у одного. Отцы у всех были солдатами.
Сколько тогда было написано нами писем! Одну переписку я запомнил более всего, опять по той же причине. В деле сестер и брата П. значилось, что мать оставила их в Себеже на вокзале, велела им сидеть в зале, пока она сбегает к поезду, авось удастся раздобыть что-нибудь поесть, они сидели и день и два, пока не обратил на них внимание милиционер… После долгой переписки с паспортными столами нашли наконец ее в Латвии. Она прислала письмо, увы, без восторгов и радости, сухо сообщала, что приедет за детьми обязательно, но не сразу, сейчас ей не позволяют обстоятельства. Что-то удержало меня немедленно сообщить детям, что их мать нашлась. Как сердце чуяло. Прошел обещанный срок — снова пишу, письмо возвращается: адресат выбыл. Мы «гонялись» за матерью П. по Латвии и Эстонии, наверно, с год, обратились даже за помощью к прокурору, и тот прислал нам ее «обязательство в двухнедельный срок взять детей», но она снова